КЛЯП ДЛЯ ИНАКОМЫСЛЯЩИХ

Случай "ХРОНИКИ ТЕКУЩИХ СОБЫТИЙ"

Фридрих Шиллер
Коварство и любовь

Вурм.<...> Прежде всего, ваша милость, мне бы хотелось знать, чем вы рискуете, если ваш сын будет и дальше вам противиться, и насколько для вас существенно, чтобы его роман с мещаночкой кончился и он вступил в брак с леди Мильфорд?

Президент. Как чем рискую, Вурм? Если брак майора с леди Мильфорд не состоится – то всем своим влиянием; если же я попытаюсь его заставить – то своею головой.

Вурм (радостно). <...> Господина майора мы возьмем хитростью. Против девушки мы употребим все ваше могущество. Мы продиктуем ей любовную записочку к третьему лицу и записочку эту ухитримся подсунуть майору.

Президент. Чепуха! Кто же это станет сам себе подписывать смертный приговор?

Вурм. Должна будет подписать, если только вы предоставите мне полную свободу действий. Я знаю эту добрую душу как свои пять пальцев. У нее две слабые струнки, и вот на одной из них мы и сыграем. Я разумею ее отца и майора. <...>

Президент. То есть?

Вурм. Сами же вы, ваше превосходительство, мне рассказывали, какой дебош учинил он у себя в доме; следственно, нам ничего не стоит пригрозить папаше уголовным судом. Особа любимца герцога, особа хранителя печати есть в некотором роде тень государя. Кто оскорбляет государева приближенного, тот оскорбляет его самого. Насчет этого не беспокойтесь: я его, голубчика, так запугаю, что он у меня будет тише воды, ниже травы.

Президент. Но все это только... <...> для вида.

Вурм. Разумеется! Мы поставим всю семейку на колени – дальше этого мы не пойдем. Музыканта без лишнего шума под замок, в крайнем случае и маменьку туда же, а с дочкой поведем разговор об уголовной ответственности, эшафоте, пожизненном заключении в крепости и дадим ей понять, что единственная возможность освободить их – это написать письмецо. <...> Она любит своего отца, можно сказать, до страсти... И вот этого отца ожидает казнь, в лучшем случае – тюрьма, девушку мучает совесть, что это из-за нее, <...> голова у нее в конце концов пойдет кругом – уж я об этом позабочусь, в грязь лицом не ударю, – и она волей-неволей угодит в капкан.

Президент. А мой сын? Ведь он же мигом обо всем проведает? Ведь он же придет в совершенное неистовство?

Вурм. Положитесь на меня, ваша милость, – родители будут выпущены из тюрьмы не прежде, чем вся семья даст клятву держать происшедшее в строжайшей тайне и не раскрывать обмана.

Президент. Клятву? Да чего они стоят, эти клятвы, глупец?

Вурм. Для нас с вами, ваша милость, ничего. Для таких же, как они, клятва – это все. Теперь давайте посмотрим, как это у нас с вами все ловко выйдет. Девушка утратит любовь майора, утратит свое доброе имя. Родители после такой встряски сбавят тон и еще в ножки мне поклонятся.

Президент (смеясь, кивает головой). Сдаюсь, сдаюсь, мошенник! Сеть сплетена чертовски тонко. Ученик превзошел своего учителя.

"При обыске изымаются: оружие, патроны, взрывчатые и химические вещества, военное снаряжение, множительные приборы (копирографы, стеклографы, пишущие машинки и т.п.), контрреволюционная литература", – гласил пункт 6 приказа Ежова от 15 августа 1937 г. (см. с. 41). Множительные приборы и литература случайно оказались рядом со взрывчаткой и патронами. Однако руководство советских карательных органов и позднее рассматривало пишущие машинки как нечто столь же (а может быть, и более) опасное, как оружие.

Мы предлагаем вниманию читателей небольшую подборку материалов об институте заложничества как орудии для борьбы с диссидентами. Чтобы заставить инакомыслящих отказаться от общественной деятельности, КГБ использовал угрозы (и исполнял их) в адрес родственников, друзей или просто соратников по диссидентскому движению.

Ниже приведена подборка цитат из воспоминаний диссидентов о том, как КГБ использовал заложничество для давления на редакцию "Хроники текущих событий" и членов Инициативной группы защиты прав человека в СССР; фрагмент статьи Вячеслава Бахмина, посвященный судьбе Александра и Кирилла Подрабинеков, и несколько документов Международной Хельсинкской группы об их деле, а также фрагменты из воспоминаний и писем А.Д.Сахарова, в которых он рассказывает о своих родственниках-заложниках. Мы хотели напомнить о судьбе людей, которым пришлось сделать "невыносимо трудный выбор".

Увеличенное изображение
А.Амальрик. Фото из архива "Мемориала"

А.А.Амальрик
Записки Диссидента

В апреле 1968 года — когда волна петиций стала падать, а волна репрессий подниматься — Павел принес мне несколько листков папиросной бумаги с подслеповатым машинописным текстом: черновик первого номера журнала "Год прав человека в Советском Союзе" с подзаголовком "Хроника текущих событий" — постепенно "Хроника" стала названием журнала, а "Год прав человека в СССР продолжается" или "Борьба за права человека в СССР продолжается" — его девизом, вроде "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" у "Правды" или "Все факты, достойные опубликования" у "Нью-Йорк таймс". Название было взято — сознательно или бессознательно — из русских передач Би-Би-Си, есть ежедневная программа "Хроника текущих событий: глядя из Лондона". Наша "Хроника" была задумана как изложение — раз в два месяца — фактов о нарушении прав человека: о судах, арестах, обысках. <...>

По традиции, "Хроника" выходит анонимно, и считалось ненужным говорить о ее редакторах. Она существует более десяти лет — случай для неподцензурного журнала в СССР уникальный. В 1972 году КГБ заявил, что после каждого выпуска "Хроники" будет арестовывать одного человека, необязательно с выпуском связанного, — издание приостановилось, но через год возобновилось.

Увеличенное изображение
П.Якир, П.Литвинов. В.Красин

А.Д.Сахаров
ВоспоминаниЯ. Т.1

Суд над Якиром и его "подельником" Красиным состоялся через год. Уже в конце 1972 года и в начале 1973-го до нас стали доходить слухи об изменении их позиции, о том, что они "раскаялись" и уговаривают своих бывших товарищей отказаться от "антисоветской деятельности", обостряющей ситуацию, плодящей новые жертвы, утверждая, что все "правозащитное" движение сконцентрировано на мелких, второстепенных вопросах (при этом им давали очные ставки, что само по себе является редкостью в подобных делах). Якир и Красин, в частности, настаивали на немедленном прекращении выпуска "Хроники текущих событий", прибавляя при этом, что за каждым выпущенным номером последуют аресты диссидентов – не обязательно имеющих отношение к "Хронике". Совершенно ясно, что Якир и Красин просто передавали то, что им поручил сообщить КГБ. Это было неприкрытое заложничество! К сожалению, когда мы пытались объяснить это иностранным корреспондентам (в данном и аналогичных случаях), они не вполне понимали нас, и на радио и в прессу подобные разоблачительные и важные для нас сообщения не попадали. Вообще советские граждане, верящие рассказам об антисоветской капиталистической прессе, жадной до "сенсаций", вряд ли представляют себе, насколько эта пресса на самом деле избегает всех острых углов в отношении великих стран социализма, но зато охотно и непрерывно разоблачает недостатки у себя на родине (последнее, конечно, хорошо и полезно, но чувство меры иногда теряется). В начале 1973 года смущающийся лейтенант КГБ принес мне домой личное письмо Якира из следственной тюрьмы – небывалая вещь в СССР. Оно было написано в таком тоне, как будто мы с ним старые знакомые, и содержало ту же идею – каждый мой шаг никого не защищает, а губит многих. Обвинителем на суде Якира и Красина был П.Солонин, но они сами клеймили себя столь же сильно (по-видимому, на столь отрепетированный суд все же никого из "посторонних" на всякий случай не пустили).

Хроника текущих событий. Выпуск 28
От Московской редакции ЧИТАТЕЛЯМ "ХРОНИКИ"

Причиной приостановления издания "Хроники" явились неоднократные и недвусмысленные угрозы органов КГБ отвечать на каждый новый выпуск "Хроники" новыми арестами – арестами людей, подозреваемых КГБ в издании или распространении новых или прошлых выпусков (см. материалы настоящего и следующего выпусков о деле № 24). Природа нравственной ситуации, в которой оказались люди, поставленные перед тяжелой необходимостью принимать решения не только за себя, не нуждается в пояснениях. Но и дальнейшее молчание означало бы поддержку – пусть косвенную и пассивную – "тактики заложников", несовместимой с правом, моралью и достоинством человека.

Поэтому "Хроника" возобновляет публикацию материалов, стремясь сохранить направление и стиль прежних выпусков.

Увеличенное изображение
В.К.Буковский. Фото из книги: Peter Reddaway. "UNCENSORED RUSSIA". London, 1972.

В.К.Буковский
И возвращается ветер...

1973 год был в известном смысле решающим для всего движения в целом. Добившись определенного успеха в деле Якира и Красина, власти стремились парализовать движение. Десятки людей открыто подвергались шантажу: им грозили арестом – притом не их самих, но друзей и близких, – если они не прекратят своей правозащитной деятельности. Приостановился выпуск "Хроники текущих событий": на каждый новый выпуск КГБ обещал отвечать новыми арестами. Действовала система заложников. Одновременно была развернута бешеная кампания травли Солженицына и Сахарова по уже знакомому рецепту — от академиков до оленеводов и доярок.

С.А.Ковалев
Полет белой вороны

Я основательно включился в работу "Хроники" <...> на 24-м выпуске. В 1972 году были выпущены еще 3 номера: 25-й, 26-й и 27-й. <...> 27-й выпуск был датирован 15 октября. А в начале ноября Иру Якир вызвали в КГБ для очной ставки с отцом (Петр уже несколько месяцев как сидел).

На самом деле это была никакая не очная ставка, а свидание. Но поскольку подследственному свидания не полагаются, КГБ оформил это как вызов на очную ставку. Петр говорил, что ему грозит 64-я статья ("измена Родине") и смертная казнь, но что не это главная причина выбранной им линии поведения. Главная же причина в том, что он убедился: продолжение диссидентской активности ни к чему, кроме новых арестов, не приведет. Арестовывать же будут не только тех, кто имеет прямое отношение, например, к изданию "Хроники текущих событий", но и людей, причастных к этому лишь косвенно. Если армия оказывается в безнадежном положении, долг полководца — принять предложение противника о капитуляции. Да, он, Якир, как и Виктор Красин, дает откровенные показания; но его заверили, что людям, упомянутым в этих показаниях, ничего не грозит — если, разумеется, они прекратят свою деятельность.

Присутствовавший на "очной ставке" Истомин, следователь Якира (а впоследствии, кстати, и мой), согласно кивал головой на все произносимое.

Тогда же, или чуть позднее, из Лефортовской тюрьмы были вполне официально переданы два письма: одно — Сахарову от Якира и второе — всем нам от Красина. В них говорилось то же самое: об обещаниях и угрозах КГБ, о необходимости "почетной капитуляции", о ненужных жертвах и вредных последствиях упрямства.

Нам, разумеется, были чужды военно-полевые сравнения Петра Ионовича и Виктора Александровича — никто из близких мне людей не ощущал себя ни полководцем, ни солдатом. Если же перевести сказанное на более штатский язык, то ясно было, что речь идет об элементарном шантаже со стороны госбезопасности.

Особенно это касалось пассажа о людях, "косвенно причастных" к диссидентской деятельности. В сущности, нам было русским языком сказано: если вы не прекратите, то мы арестуем не вас, а — заложников.

И в самом деле в начале января арестовали Ирину Белогородскую, которая и раньше-то имела к "Хронике" не столь уж большое отношение (иногда она организовывала перепечатку очередных выпусков), а к последнему, 27-му, вообще была непричастна. У чекистов было несколько странное представление о переговорах: 27-й номер был выпущен до беседы Иры Якир с отцом и, стало быть, до предьявления ультиматума. В ГБ хорошо об этом знали; но им важно было продемонстрировать свою решительность.

Увеличенное изображение
А.Якобсон. Фото из книги: А.Якобсон. "Конец трагедии". Вильнюс–Москва, 1992.

Следующим на очереди с математической очевидностью оказывался Толя Якобсон. Емелькиной это прямо сказали на каком-то допросе.

Материалов против него была гора: во-первых, член Инициативной группы; во-вторых, ни для кого не было секретом, что в 1970–1971 гг. он играл активнейшую роль в издании "Хроники" — "конспирация" была глубоко чужда его экспансивной и бурной натуре. Ну а при Тошкином бешеном темпераменте и могучем лексиконе набрать показаний о его высказываниях в адрес "Софьи Власьевны" (т.е. советской власти) и вменить ему еще и "агитацию в устной форме" вообще ничего не стоило. Правда, боюсь, что в этом случае заседания суда пришлось бы делать закрытыми и формально — во всяком случае, женщин и детей туда пускать не стоило бы.

Якобсон [см. фото – прим. ред.] был удобным кандидатом в заложники еще и потому, что к концу 1972 года отошел от диссидентской работы в прямом смысле этого слова. Он заканчивал свою блистательную книгу об Александре Блоке — "Конец трагедии", которая позднее вышла за рубежом (и перепечанный экземпляр которой Майя, его жена, умудрилась забыть на прилавке в "Военторге". Когда она, спохватившись, кинулась к директору магазина, тот с удовольствием сообщил ей, что успел прочитать несколько страниц этого литературоведческого исследования — так что рукопись уже передана в КГБ. К счастью, это была не единственная копия). <...> Неучастие в нашей текущей работе делало его удобным кандидатом в заложники. Чекисты к тому времени поняли, что людей действующих трудно устрашить акциями, направленными против них самих. Иное дело направить угрозу против друзей и близких – тут задумаешься. А Якобсона любили и ценили многие. Во всяком случае, для меня в моей диссидентской жизни не было никого ближе, чем Саша Лавут, Таня Великанова и он. <...>

Отвлеченно-этическая оценка проблемы была очевидной: ведь мы принципиально отказываемся от навязываемой нам системы круговой поруки. Следовательно, ультиматум КГБ не может быть принят и ответственность за последующие репрессии лежит не на нас, а на власти.

Однако существовал еще и эмоциональный аспект: нужно было реально представить себе Тошку в лагере.

Представить, как он, в ответ на первую же мерзость, профессионально нокаутирует какого-нибудь офицера из охраны, со всеми вытекающими последствиями. Легко сказать, что отказываешься решать судьбу другого человека за него; но если этот другой — твой близкий друг и если отказ от решения — это уже решение?

Мы не раз слышали нарекания некоторых Тошкиных друзей в свой адрес: говорили, что использовать Анатолия Якобсона в общественном (употреблялось чаще всего слово: "политическом") противостоянии — все равно что заколачивать гвозди микроскопом. Строго говоря, никто из нас и себя не считал кувалдой, пригодной только для заколачивания гвоздей; но дело было не в этом, а в том, что и членство в ИГ, и работа в "Хронике" были для Якобсона его собственным свободным выбором. Теперь же нам предстояло решить за него его судьбу.

И наконец, еще одно: к этому моменту Якобсоны решились эмигрировать в Израиль. Помимо всего прочего, Якобсон сумасшедшей еврейской любовью любил своего сына Саньку, в то время 12-летнего нервного и умненького подростка, унаследовавшего от отца страстную любовь к литературе и заразившегося от нас, его друзей, интересом к общественным вопросам. <...>

Тошка обожал сына, трясся над ним и с ужасом думал о его будущем. И когда Санька внезапно увлекся сионистскими идеями и начал бредить Израилем, судьба семейства была решена. Якобсон мог противостоять КГБ, угрозе ареста, чему угодно — но не сыну. Майя тоже склонялась к эмиграции: она считала, что это единственный способ сохранить Саньке отца.

Препятствовать Якобсонам в их решении никто из нас морального права не имел.

Мы встретились вместе, чтобы что-то решить. Мы — это, если не ошибаюсь, я, Таня Великанова, Саша Лавут, Татьяна Сергеевна Ходорович, Гриша Подъяпольский, возможно — Надя Емелькина и Юра Гастев (Шиханович с сентября 1972 г. сидел в тюрьме в ожидании суда). Якобсон тоже присутствовал, но все сообща приняли, что принятие решения — не за ним, так как он, с одной стороны, — лицо заинтересованное, а с другой — отошел в последнее время от работы над "Хроникой".

Я не помню тогдашних наших аргументов и соображений, и, быть может, в том, о чем я сейчас пишу, есть определенная доля моих сегодняшних сомнений и раздумий. Но так или иначе решение было принято такое: с очередным выпуском повременить. <...>

Якобсоны уезжали в конце августа 1973 года. Уже был арестован Гарик Суперфин, уже было известно, что не лучшим образом держится на следствии Шиханович; уже шел судебный процесс над Якиром и Красиным. "Хроника" не выходила в течение 10 месяцев.

Тошка бодрился, грозил, что выведет в Израиле новую породу "пьющего еврея", строил литературные планы. Потом приходил в мрачное расположение духа, заявлял, что никому он, человек русской культуры, там не нужен; Израиль, говорил он, ближе для него, чем любая иная заграница, ибо он все-таки еврей и ощущает свою общность с еврейством, — но сгодится он там лишь на то, чтобы "чистить курятники".

Накануне отъезда он отозвал меня в сторону и начал сбивчиво говорить. <...> Он просит передать Петру Григорьевичу, когда тот выйдет на свободу, <...> пусть П.Г. не думает, что он, Якобсон, бежит от тюрьмы; за границу его гонит только ответственность за сына. Мнение П.Г. было для него чрезвычайно важно. <...>

Намерение "чистить курятники" отражало, конечно, внутреннее Тошкино состояние, а не реальное положение вещей. Якобсона, члена Международного Пен-клуба, автора книги о Блоке, ожидала кафедра на факультете славистики Иерусалимского университета. Он работал на этой кафедре, писал статьи о русской поэзии; потом впадал в черную депрессию, бросал все и уходил из университета — правда, не чистить курятники, а грузчиком на мукомольню (физически он был здоров как бык). Потом опять возвращался в университет, снова бросал его и снова возвращался. Писал друзьям в Россию письма, то бодрые, то отчаянные.

Где-то в 1976 или 1977 году он женился на молоденькой девушке (брак с Майей фактически распался задолго до отъезда, формальные отношения сохранялись ради сына), писал, что счастлив безумно, воспрял духом, строил планы. А в сентябре 1978-го покончил с собой, повесившись в подвале.

Действительно ли мы были правы, постаравшись избавить Якобсона от лагерного срока? Никто, конечно, не может теперь в точности ответить на этот вопрос. Но мне кажется, что в лагере Тошка выжил бы: на накале противостояния, на спортивной злости, на чувстве солидарности. Он был боец и в экстремальной ситуации не допустил бы себя до депрессии, развившейся в болезнь. Разумеется, он с его темпераментом не вылезал бы из карцеров; очень вероятно, что он схлопотал бы новый срок и, может быть, не один. И все же сейчас он, может быть, был бы жив.

Мы, в определенном смысле, поддались тогда на шантаж; ни к чему хорошему это не привело.

<...> Процесс Якира и Красина, их покаяние перед телекамерами поставили нас перед необходимостью публично заявить свое отношение к их позиции. <...> В заявлении ИГ говорилось: <...>

"Инициативная группа не разделяет позиции, занятой на суде бывшими ее участниками П.Якиром и В.Красиным. <...>

Мы констатируем, что П.Якир и В.Красин на следствии, суде и на пресс-конференции выступили с ложными заявлениями. <...>

Мы протестуем против таких методов воздействия, которые ломают человеческую личность, вынуждают оговаривать свои деяния, своих товарищей, самих себя. <...>

Инициативная группа надеется и впредь предпринимать индивидуальные и коллективные усилия, направленные на расширение общепризнанных свобод — таких, как свобода выражать и распространять мнения или, например, свобода от недобросовестных судебных обвинений".

Понятно, что после того, как подобная позиция продекларирована вслух, дальнейший отказ от возобновлеия "Хроники" становился просто непонятным — ни нам, ни окружающим. Да и вообще, давящая атмосфера этого года, года предательств, уступок и отступлений, усугублялась исчезновением этой беспристрастной и спокойной летописи; это ощущалось многими, не только нами. <...>

"Хроника текущих событий" была, по-моему, квинтэссенцией правозащитного движения в целом.

Где-то осенью, в октябре или ноябре, Татьяна Великанова собрала нас (кого — не помню, наверное, тех же, что и в начале года) и поставила вопрос: да или нет? И мы дружно сказали: "да". <...>

Обсуждался еще вопрос: не сделать ли издание авторским, не поставить ли на титуле наши имена. Но эта идея была отвергнута по многим причинам. Во-первых, не все из тех, кто обсуждал проблему, действительно имели прямое отношение к работе "Хроники". <...> Во-вторых, у бюллетеня и не было фиксированной редакции <...> существовала небольшая группа людей (в очень условном смысле — "редакция"), которая занималась выпуском в целом; случалось, что кто-то <...> брал на себя подготовку одного из разделов, причем совсем не обязательно этого человека знали все члены "редакции". В то же время с "Хроникой" было связано множество других людей, которые готовили отдельные сообщения и передавали их нам. А те, кто собирал для нас информацию, перепечатывал, распространял, хранил выпуски "Хроники", — они что, не имели к ней никакого отношения? В определенном смысле "Хроника" была продуктом деятельности десятков, если не сотен людей. Объявление "редакции" сразу обозначало издание как частное дело некоторой группы, а это было общим делом.

И в-третьих, понятно, что тех, кто будет обозначен на титульном листе, очень скоро посадят. А кто продолжит работу? И какой длины должна быть "скамейка запасных", чтобы бюллетень выходил бесперебойно? <...>

Подготовка черновиков затянулась, и только через три с лишним месяца, в марте 1974 года, я получил три довольно сырых макета, которые нуждались в основательной доработке. Так что окончательные тексты появились еще месяца через полтора.

Перед самым завершением работы вновь возник вопрос об именах. Все доводы "против", которые я приводил выше, оставались в силе; но ведь существовал и веский довод "за": необходимо было затруднить чекистам возможность повторения шантажа, а лучшим способом для этого стало бы внесение элементов гласности в работу "Хроники". Ну-ка, пусть попробует ГБ арестовать за "Хронику" людей, непричастных к изданию, если имена причастных будут названы публично.

В результате родилась компромиссная идея заявления, которое подпишут люди, берущие на себя ответственность за распространение бюллетеня (не за подготовку, именно за распространение). Такое заявление было составлено, и подписали его трое: Татьяна Великанова, Татьяна Ходорович и я. Привожу его полностью:

"Не считая, вопреки неоднократным утверждениям органов КГБ и судебных инстанций СССР, "Хронику текущих событий" нелегальным или клеветническим изданием, мы сочли своим долгом способствовать как можно более широкому ее распространению. Мы убеждены в необходимости того, чтобы правдивая информация о нарушениях основных прав человека в Советском Союзе была доступна всем, кто ею интересуется.

7 мая 1974 г.
Т.Великанова, С.Ковалев, Т.Ходорович"

Вместе с экземплярами 28-го, 29-го и 30-го выпусков заявление было передано нами иностранным корреспондентам. Эффект получился довольно сильный: ведь "Хронику" многие, в том числе и госбезопасность, давно похоронили, а некоторые склонны были готовиться к похоронам и всего правозащитного движения.<...>

Заявление
"Инициативной группы"
Т.Великанова, С.Ковалев, Т.Ходорович

"...С недавнего времени нам, членам Инициативной группы защиты прав человека в СССР, а также некоторым другим людям, не желающим молчать, передаются исходящие от неназываемых лиц предложения: поручитесь за такого-то из ваших друзей, находящегося в заключении, и его участь будет облегчена... Содержание поручительства простое: и заключенный, и поручитель должны впредь молчать... Мы поставлены перед невыносимо трудным выбором – вымогательство рассчитано точно и жестоко.

Мы знаем, нельзя осудить никого, кто пошел бы на эту сделку, – такой шаг диктуется жалостью и любовью. Но пожертвовать своим духом – это самоубийство, чужим – убийство. Духовное. На это мы пойти не можем. И тем, кто ставит нас в такое положение, мы можем сказать только одно: – Нет. ВАШИ дела, ВАША совесть, ВАШ грех – ВАШ ответ. Хотите использовать заложничество? Мы вам не помощники".

Увеличенное изображение
М.Н.Ланда. Фото из архива ПЦ "Мемориал".

Заявление
Мальвы Ланда

За мою "деятельность" в Группе содействия выполнению Хельсинкских соглашений моему сыну угрожают увольнением с работы. 29-го ноября 1976 года два сотрудника КГБ провели "беседу" с моим сыном, Алексеем Алексеевичем Германовым, 1941 года рождения, работающим преподавателем физкультуры на кафедре физического воспитания Московского государственного университета. <...> А.Германову сказали, что пока у него на работе не знают, кто его мать и какой деятельностью она занимается, однако если узнают об этом (к тому же она может быть арестована...), то, вероятно, руководители кафедры (и университета) не захотят держать его на работе... <...> Сотрудники КГБ предложили моему сыну А.Германову оказать на меня "педагогическое воздействие", убедить в необходимости прекратить "деятельность", в первую очередь — деятельность в Хельсинкской группе. <...>

Я хочу обратить внимание всех, небезразличных к нарушению человеческих и гражданских прав и свобод, что жертвами советского коммунистического режима оказываются не только люди, обнаруживающие свой образ мыслей, люди, передающие правдивую информацию. Гонениям подвергаются и те, кто всего лишь причастен к этим людям в качестве их родственников и друзей. (Например, дискриминации в отношении работы подвергаются жены многих политзаключенных — узников совести; им часто не дают работать по специальности, допускают лишь к низко оплачиваемым тяжелым работам...)

Из моего сына пытаются сделать заложника — с целью принудить меня поступать так, как угодно госбезопасности СССР.

Я заявляю, что так же, как и до этого "предупреждения", буду прилагать усилия для разоблачения противоправных действий советской власти, для защиты и помощи ее жертвам. <...>

Я требовала и буду требовать — прекратить истязания, освободить политзаключенных СССР. <...>

Позор государству, прибегающему для самозащиты ко лжи, террору и системе заложников.

Член Группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР
Мальва Ланда
30 ноября 1976 г.

Увеличенное изображение
Александр Подрабинек. Фото НИПЦ "Мемориал"

Дело Александра и Кирилла Подрабинеков

В.Бахмин
ОткрытаЯ дверь в психушку
"Новое время", 1990 № 36

<...> В январе 1977 года при Московской Хельсинкской группе, которая была создана Юрием Орловым годом раньше, образовалась "Рабочая комиссия по расследованию использования психиатрии в политических целях". Первоначально в ее состав вошли Ирина Каплун, Александр Подрабинек, Феликс Серебров и автор этих строк. <...>

Вновь образованной "Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях" предстояло многое сделать. Она создавалась в трудный период. В январе 1977 года прошла серия обысков, начались аресты среди членов Московской Хельсинкской группы. Образование новой организации, конечно же, являлось вызовом властям. Ответных репрессий можно было ожидать в любое время. Тем не менее, работа постепенно разворачивалась. Появились первые заявления от имени комиссии в защиту помещенных в психбольницы правозащитников В.Борисова, А.Волощука, И.Терели. Узнав о существовании "Рабочей комиссии", к ней за помощью стали обращаться те, кому уже не на что было надеяться. <...>

Зарубежные исследователи, <...> анализируя содержавшуюся в бюллетенях информацию, пришли к выводу, что по крайней мере в 15 случаях вмешательство комиссии помогло предотвратить незаконную госпитализацию, а в 9 случаях после протестов "Рабочей комиссии" психиатрическая экспертиза признавала обвиняемых вменяемыми. <...> Но в то время рассчитывать на прямую действенность писем и протестов не приходилось. Все наши обращения остались безответными и, как потом выяснилось на суде, чаще всего переправлялись в КГБ.

Понятно, что деятельность комиссии безнаказанной остаться не могла, однако поначалу репрессии не были формально связаны с ее работой. <...> Пришла очередь Александра Подрабинека. При одном из обысков сотрудники КГБ нашли экземпляр его книги "Карательная медицина". За автором начинается круглосуточная слежка. В январе 1978-го ему, брату и отцу КГБ предъявляет ультиматум: либо они всей семьей покидают страну, либо арестованы будут Александр и его брат Кирилл. Решение Александру Подрабинеку далось нелегко. Через несколько дней на пресс-конференции для иностранных корреспондентов он заявил, что предпочитает сидеть в тюрьме, оставаясь на Родине, и предложил покинуть страну тем, кто угрожает ему и его брату. <...>

Заявление
Московской Хельсинкской Группы

Арестован Александр Подрабинек
Документ № 51

14 мая 1978 г. <...> арестован Александр Подрабинек, известный поборник прав человека в СССР, автор выходящей в ближайшем будущем на Западе книги "Карательная медицина".

Александр Подрабинек — активный член Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях — в течение двух последних лет проводил большую работу по защите психически здоровых людей, помещаемых в психиатрические больницы за инакомыслие, за правозащитную и религиозную деятельность. <...> Тщательно документированный материал о случаях злоупотреблений психиатрией в политических целях, собранный Подрабинеком, не только вошел в его книгу "Карательная медицина" <...> но и фигурировал в материалах Всемирного конгресса психиатров в Гонолулу. <...>

Как известно, КГБ настойчиво добивался принудительной эмиграции Подрабинека путем шантажа, используя в качестве заложника его брата Кирилла Подрабинека, который после отказа Александра выехать из СССР был необоснованно арестован и в марте осужден к лишению свободы сроком на 2 года 6 месяцев.

Александр, подвергаясь непрестанной слежке и преследованиям, продолжал свою правозащитную деятельность. Теперь он арестован и помещен в тюрьму.

Заявление
Московской Хельсинкской Группы

Документ № 62
<...> Кирилл Подрабинек

Арестованный в канун 1978 года и осужденный — по надуманному и сфальсифицированному обвинению в хранении оружия — <...> 25-летний К.Подрабинек в апреле с.г. был этапирован из тюрьмы <...> с 12 мая находится в уголовном лагере.

Напоминаем, что Кирилл Подрабинек был репрессирован как заложник — с целью шантажа его 24-летнего брата Александра Подрабинека, который активно участвовал в деятельности неофициальной Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях и составил изданную на Западе книгу "Карательная медицина"; материалы комиссии и книги разоблачают злоупотребления психиатрией в СССР. Власти "предлагали" Ал.Подрабинеку эмигрировать вместе с родственниками; в случае отказа Александра — угрожали арестом его брата Кирилла.

О чрезвычайно жестоком, угрожающем его жизни обращении, которому подвергается К.Подрабинек в лагере — почти непрерывное содержание в ШИЗО (карцере), и о переводе его из лагеря в тюрьму (!), пишет в своем заявлении в Московскую группу "Хельсинки" отец Кирилла Пинхос Подрабинек: <...>

"...26 августа с.г. я приехал к нему на свидание. Начальник ИТК-16 майор Хвостов разрешил мне лишь 5-минутную встречу с Кириллом, т.к. он в это время отбывал наказание в ШИЗО. Из беседы с Хвостовым, а затем с сыном в присутствии Хвостова я узнал следующее: Кирилл <...> отказался по состоянию здоровья (заболевание сердца) от предложенной ему непосильной работы. За это был помещен в ШИЗО на 15 суток. Объявил голодовку; через 12 дней было начато принудительное кормление через зонд (всего Кирилл держал голодовку более 3 недель). За голодовку был наказан еще 15 сутками ШИЗО.<...> Выпущенный в зону, пошел на предоставленную ему посильную работу <...> начальник по режиму Глухих вновь посадил Кирилла в ШИЗО. Основание — поступающие на него анонимные заявления (очевидно, о высказываемых им взглядах).

<...> <...> 23 июля по представлению администрации ИТК-16 сына судил Тобольский горнарсуд. <...> Показаниями служили анонимные письма, зачитанные капитаном Новоселовым. В защитнике Кириллу было отказано. По определению суда за то, что он "злостно нарушает установленный в колонии режим, отрицательно воздействует на других осужденных", приговорен к переводу на тюремный режим общего типа на весь оставшийся срок заключения.<...>

К моменту моего свидания с Кириллом он находился в ШИЗО уже 50-е сутки, а в общей сложности — три месяца из менее чем четырех месяцев пребывания в ИТК-16. Ему предстоит отбывать там до перевода в тюрьму, который неизвестно когда состоится.<...> Кирилл землисто-бледный, истощен, крайне слаб. Его медленно убивают голодом и удушьем. Призываю вас приложить возможные усилия, чтобы вырвать его из тяжелого положения.

4 сентября 1978 г.
П.Подрабинек"

Л.Соловьев
Возмутитель спокойствия

Великий визирь Бахтияр громко и торжественно объявил: <...> "Повелитель Бухары и солнце вселенной, эмир бухарский, взвесив на весах справедливости прегрешения, которые совершили шестьдесят его подданных по укрывательству богохульника, возмутителя спокойствия, сеятеля раздоров и совершителя непристойных дел Ходжи Насреддина, постановил следующее: Горшечника Нияза <...> лишить жизни через отделение его головы от его туловища. Что же касается прочих преступников, то <...> о способе казни каждого из них будет возглашено особо..." <...>

– И да будет всем ведомо, – продолжал он, возвысив голос, – что и впредь со всяким укрывателем Ходжи Насреддина будет поступлено так же и ни один не уйдет от руки палача. Если же кто-либо из осужденных укажет местопребывание этого вора и бездельника, тот не только будет освобожден от казни, не только станет обладателем эмирской награды и небесного благословения, но и освободит от наказания всех прочих. Горшечник Нияз, ты можешь избавить себя и других от казни, если откроешь местопребывание Ходжи Насреддина.

<...> Нияз ответил:

– Нет, я не могу указать его местопребывание.

Палачи потащили старика к плахе. <...>

В эту минуту Ходжа Насреддин, растолкав придворных, выступил вперед и стал перед эмиром. <...>

– О владыка! – громко сказал Ходжа Насреддин. – Будет ли справедливо, чтобы этих мелких укрывателей предали казни, в то время как останется живым самый главный укрыватель, у которого Ходжа Насреддин жил все последнее время и живет сейчас? <...>

– Ты прав, – сказал эмир важно. – Если есть такой укрыватель, то по справедливости ему должно отрубить голову первому. <...> – Если мы не пожелаем казнить главного укрывателя, то, конечно, откажемся от казни мелких укрывателей. <...> Даем в этом наше слово. Но укажи нам скорее главного укрывателя.

– Вы слышите? – сказал Ходжа Насреддин, повернувшись к народу. – Эмир дает слово!

<...> Он запнулся, обвел глазами площадь; многие заметили скорбь и смертную тоску на его лице. Он прощался со своим любимым миром, с людьми и солнцем.<...> Ходжа Насреддин сказал твердым, звонким голосом: "Самый главный укрыватель – это ты, эмир!"

Резким движением он сбросил свою чалму, сорвал фальшивую бороду. Толпа ахнула, замерла. Эмир, выпучив глаза, беззвучно шевелил губами. <...> Губы его невнят но вымолвили:

– Ходжа Насреддин!

– Да, это я! Ну что же, эмир, прикажи отрубить себе голову – как самому главному укрывателю! <...> Ходжу Насреддина схватили. Он не сопротивлялся, он кричал:

– Эмир обещал освободить осужденных! <...>

Гул в толпе нарастал и ширился. <...> Бахтияр наклонился к эмиру: "О повелитель, их нужно освободить, иначе народ взбунтуется". Эмир кивнул.

– Эмир держит свое слово! – закричал Бахтияр.

Стражники расступились. Осужденные сразу исчезли в толпе. <...>

Из воспоминаний Андрея Сахарова

В октябре 1971 года мы с Люсей приняли решение пожениться. У Люси были серьезные сомнения. Она боялась, что официальная регистрация нашего брака поставит под удар ее детей. Но я настоял на своем. Относительно ее сомнений я полагал, что сохранение состояния неоформленного брака еще опасней. Кто из нас был прав – сказать трудно, "контрольного эксперимента" в таких вещах не бывает. Удары по Тане, а потом по Алеше – последовали...

В один из дней нашего пребывания на юге к нам заехали по пути совершаемой ими поездки Таня, дочь Люси, и ее муж Ефрем Янкелевич. Таню я уже знал, а мужа ее видел впервые. <...> Ефрем поразил меня при первой же встрече. Он сказал мне <...>, что весной кончает Институт связи, большинство распределений – в "ящики". <...> Но он не хочет работать на военные цели, надеется попасть в аспирантуру, а если не удастся – будет добиваться какого угодно гражданского распределения. Весной он уже был зятем Сахарова, а евреем – от рождения ("подсахаренный" Янкелевич, как сказала одна наша родственница), и аспирантура ему "улыбнулась". Руководитель аспирантуры сказал:

– Вы понимаете... (многоточие).

В Ереване мы узнали о Танином отчислении из МГУ, с вечернего отделения факультета журналистики. Таня случайно увидела приказ о своем отчислении на доске объявлений. <...> Период относительного благополучия, который мы разрешили себе (понимая его временность), – кончился. Начинался новый, более трудный период нашей жизни. Самое страшное в нем, что дети – Таня, Алеша, Ефрем – оказались заложниками моей общественной деятельности; когда появились внуки – то и они (а много потом – жена Алеши). Детям не дали получить полноценное образование, детям и зятю не дали работать; детям, зятю и невестке угрожало судебное преследование, и всем, включая внуков, – физическая расправа, убийство из-за угла. Это не плод больной фантазии, это та реальность, которая предстала перед нами во всей своей чудовищной наготе.

Как только Люся и секретарь парторганизации пришли, их вызвали на комиссию. За столом сидело несколько человек (вероятно, половина или все – гэбисты). Один из них начал говорить: имеются сведения, что тов. Боннэр Е.Г. допустила хулиганские действия у здания суда в Ногинске, ударила работника органов государственной безопасности. Чем она может объяснить такое свое поведение, которое заставляет сомневаться, может ли она продолжать оставаться членом партии? <...>

Люся вынула из сумочки свое заявление и партбилет и положила перед членами комиссии. <...> В этот момент секретарь партийной организации медучилища в крайнем испуге за Люсю зашептала ей:

– Что ты делаешь! Ведь у тебя же дети!

Люся:

– Отстань ты. При чем тут дети?

Секретарь хорошо относилась к Люсе, и ее самопроизвольно вырвавшаяся реплика была вызвана искренней тревогой.

В октябре на Ближнем Востоке началась так называемая война Судного дня. <...> Еще в первые дни войны я выступил с заявлением, в котором призывал к мирному решению ближневосточного конфликта. Через несколько дней ко мне пришел некто, назвавшийся корреспондентом бейрутской газеты. Он задал мне несколько вопросов по проблемам Ближнего Востока. <...> Вечером того же дня я ответил (хотя он не вызвал моего расположения) перед микрофоном на его вопросы, включая несколько новых, неожиданных для меня, добавленных по ходу интервью. (Эти вопросы были в какой-то степени провокационными, во всяком случае более острыми, чем заданные раньше.) Еще через несколько дней, в воскресенье утром 18 октября, в квартиру неожиданно позвонили – два человека, по виду арабы. Хотя их поведение показалось мне чем-то необычным, я впустил их в квартиру (задвижки или цепочки у нас не было) и провел их в нашу комнату. Туда же прошла из кухни Люся. Кроме нас, в квартире был Алеша. Руфь Григорьевна находилась у Тани – она поехала проведать своего первого правнука, которому в то время еще не было даже месяца (он родился 24 сентября, роды были с задержкой и очень тяжелыми, сопровождались большими волнениями). Один из пришедших был без пальто, он сел на кровать рядом с Люсей, я сидел напротив на стуле; второй, низкий и коренастый, в пальто, не снимая его, расположился между нами в кресле, слегка сбоку, напротив телефона. <...> Высокий сказал:

– Вы опубликовали заявление, наносящее ущерб делу арабов. Мы из организации "Черный сентябрь", известно ли Вам это название?

– Да, известно.

– Вы должны сейчас же написать заявление, в котором Вы признаете свою некомпетентность в делах Ближнего Востока, дезавуировать свое заявление от 11 октября.

Я минуту помедлил с ответом. В это время Люся потянулась за зажигалкой, лежавшей рядом с телефоном, чтобы закурить. Но она не успела ее взять, как низкий посетитель каким-то мгновенным кошачьим прыжком бросился ей наперерез и преградил путь к телефону. Я сказал:

– Я не буду ничего писать и подписывать в условиях давления.

– Вы раскаетесь в этом.

В какой-то момент, вероятно вначале, до "ультиматума", я сказал:

– Я стремлюсь защищать справедливые, компромиссные решения (подразумевалось – также и в ближневосточном конфликте). Вам должно быть известно, что я защищаю права на возвращение на родину крымских татар, применяющих в своей борьбе легальные, мирные методы.

Высокий возразил:

– Нас не интересуют внутренние дела вашей страны. Поругана наша Родина-мать! Вы понимаете меня? Честь матери! (Он сказал это с надрывом в голосе.) Мы боремся за ее честь, и никто не должен становиться у нас поперек дороги!

Люся спросила:

– Что вы можете с нами сделать – убить? Так убить нас и без вас уже многие угрожают.

– Да, убить. Но мы можем не только убить, но и сделать что-то похуже. У вас есть дети, внук.

(Как я уже сказал, внуку было тогда меньше месяца; никакой прессе мы о его рождении не сообщали.) Во время разговора в комнату вошел Алеша и сел рядом с Люсей, с противоположной стороны от высокого. Люся все время удерживала его колено, боясь, чтобы он не полез в драку, защищать нас, по своей горячности и смелости. Позже Алеша сказал, что под пальто низкорослый что-то прятал, как ему показалось – пистолет. Действительно, он все время закрывал правую руку полой пальто.

В это время кто-то подошел к двери и позвонил (вскоре стало известно, что это были Подъяпольские – Гриша и его жена Маша – и Таня Ходорович). Посетители заволновались, велели нам молчать и на всякий случай перейти в другую, более далекую от двери комнату. Там высокий продолжал свои угрозы:

– "Черный сентябрь" действует без предупреждения. Для вас мы сделали исключение. Но второго предупреждения не будет.

Скомандовав нам:

– Не выходить за нами из комнаты!– они вдруг мгновенно исчезли из комнаты, бесшумно выскользнув через входную дверь. Мы бросились к телефону, но позвонить оказалось невозможно – уходя, посетители каким-то орудием (кинжалом или ножом) перерезали провод.

Минут через десять квартира наполнилась людьми – вернулись Таня Ходорович и Подъяпольские; оказывается, они слышали голоса через дверь и, когда никто не открыл на их звонок, решили, что у нас обыск, и пошли позвонить из автомата Руфи Григорьевне, Тане и Реме и тем из наших друзей, кому смогли дозвониться. <...> Вскоре приехали и другие (Твердохлебов, услышав, что у нас был "Черный сентябрь", воскликнул:

– А я думал, "Красный октябрь"!)

Было неприятно сидеть с вооруженными террористами и слушать их угрозы. Но самым неприятным в этом визите было упоминание детей и внука. По-видимому, наши посетители действительно были арабы-палестинцы, быть может, даже из "Черного сентября". Но, несомненно, все их действия проходили под строжайшим контролем и, вероятно, по инициативе КГБ – хотя, возможно, они об этом не знали (они все время чего-то боялись). Я немедленно сообщил об этом визите иностранным корреспондентам и через несколько часов сделал заявление в милицию, не возлагая на него, впрочем, никаких надежд. <...> Через пару месяцев мы получили по почте открытку из Бейрута, на которой по-английски было написано:

"Спасибо, что не забываете дела арабов. Мы, палестинцы, тоже не забываем своих друзей" (читай – врагов). <...>

Угрозы убийства детей и внуков, которые мы впервые услышали от палестинцев (подлинных или нет) в октябре 1973 года, в последующие годы неоднократно повторялись.

В конце 1974 года в Конгрессе США происходило обсуждение поправки Джексона–Вэника. Примерно 20 декабря в нашем почтовом ящике мы обнаружили письмо. В конверт была вложена вырезка из газеты "Известия" с сообщением об обсуждении поправки в Конгрессе США и следующий напечатанный на машинке текст:

"Эти обсуждения связаны с Вашей деятельностью. Если Вы ее не прекратите, мы примем свои меры. Начнем мы, как Вы понимаете, с Янкелевичей – старшего и младшего.

ЦК Русской
Христианской партии"

Младшему Янкелевичу, моему внуку Матвею, было в это время немногим больше года (15 месяцев)! Не было никакого сомнения, что эта бандитская угроза исходит от КГБ. Мы не могли относиться к ней иначе, как с самой большой серьезностью. В конце 1974 года Ефрем ("старший Янкелевич") взял отпуск и выехал на две недели к матери. <...> Однажды, когда Ефрем выносил помойное ведро, к нему подошли двое, перегородив дорогу. Один из них сказал:

– Имей в виду: если твой тесть не прекратит свою так называемую деятельность, ты и твой сын будете валяться где-нибудь на помойке!

Об этих угрозах моему зятю я сделал заявление в следственный отдел МВД. Через некоторое время меня вызвали к следователю Левченко. <...> Он был любезен и уклончив и высказал "предположение", что, быть может, мой зять "сам связан с уголовными элементами, которые его шантажируют". Это предположение на самом деле тоже было угрозой, которая вскоре стала реализовываться.

Вскоре произошли и другие тревожные случаи. <...> Я расскажу об одном из них, произошедшем с Алешей. Он возвращался из института. На станции метро к нему обратился слепой (или изображавший из себя слепого) с просьбой проводить его в Сокольники. Это Алеше было совсем не по пути, но имея мать – глазную больную – и вообще по свойствам характера он в таких случаях не мог отказать. На это-то, вероятно, и был расчет. Слепой завел его в глухой переулок и исчез. После этого на Алешу набросилась группа молодых мужчин. Произошла драка – Алеше разбили очки, но он сумел убежать. Несколько часов после этого на него устраивались облавы – ему пришлось прятаться в канавах и кустах. Все это время мы сходили с ума от беспокойства, куда он пропал; в отделениях милиции нам говорили: "Вероятно, зашел выпить к приятелям". Никто нам не верил, что этого не может быть: Алеша с 9 лет дал зарок абсолютного воздержания от спиртного и никогда его не нарушал.

Алеша уехал 1 марта 1978 года. С мая Лиза жила в нашей семье, стала ее членом. Почти немедленно начались трудности. Весной ее по надуманному предлогу не допустили к госэкзаменам, не дав тем самым формально закончить образование и получить диплом. В июле следующего года, явно по указанию, уволили из вычислительного центра, где она работала оператором и была на хорошем счету. <...> Разлука ее с Алешей затянулась почти на четыре года – выезд Лизы стал возможен лишь после многолетних усилий, завершившихся голодовкой моей жены и моей в ноябре–декабре 1981 года. <...> Фактически Лиза Алексеева стала заложником моей общественной деятельности. <...>

В апреле 1979 года (вскоре после возвращения Люси из Италии) неожиданно для нас были освобождены "ленинградские самолетчики" – те из них, кто был осужден на 10 лет заключения, т.е. более чем на год досрочно. <...> Люся, так много сделавшая в этом деле и считавшая всех его участников своими близкими, тут же поехала в Ригу, где они были выпущены на свободу, чтобы повидаться с ними. Позже у нее возникла мысль, что кто-либо из освобожденных, не связанный другими обязательствами, назовет Лизу своей невестой и потребует ее выезда вместе с собой. "Самолетчики" улетали по высокой международной договоренности – это давало почти 100% вероятности успеха, но, конечно, надо было проявить настойчивость и стойкость. <...> К сожалению, "самолетчики" побоялись выполнить нашу просьбу. <...> Чувствуя неловкость, они уехали, не попрощавшись с нами.

Лиза совершила суицидную попытку. Она приняла смертельную дозу попавшегося ей на глаза лекарства. К счастью, Люся заметила ее необычно "заторможенное" состояние, вызвала "скорую", и Лизу удалось спасти. Это был необдуманный поступок оказавшегося в трагической ситуации и совсем еще неопытного в жизни человека. Впоследствии Лиза жестоко раскаивалась.<...>

Летом 1980 года я послал телеграмму на имя Брежнева, где просил о разрешении Лизе на выезд к любимому человеку, жениху, и подчеркивал, что все, что происходит с нею, – это заложничество, связанное с моей общественной деятельностью.

<...> Велихов никогда ничего не сообщил и никак не реагировал на мои дальнейшие телеграммы и еще два посланных ему письма.

20 октября 1980 года я обратился с большим открытым письмом к президенту АН СССР академику А.П.Александрову. <...>

В этом письме я прошу Александрова и в его лице Президиум о помощи в деле Лизы. Ответа я не получил.

Летом 1980 года и зимой 1980/81 года Люся со своей стороны обращалась с просьбой о поддержке к различным общественным и государственным деятелям Запада. Я написал тогда же свое первое письмо канцлеру ФРГ Шмидту. <...>

Лиза послала свое заявление в ОВИР 20 ноября 1979 года. Через полтора года, в мае 1981 года, ее вызвали в ОВИР и сообщили об отказе. Отказ сообщал сам начальник Областного ОВИРа полковник Романенков в присутствии заместителей и секретарей и еще двух людей явно из КГБ. <...>

Присутствовавший гэбист обратился к Лизе с предложением написать отказ от дальнейших попыток выехать из СССР. Он многозначительно добавил: "Так и нам, и вам будет спокойней". <...>

Смысл фразы "Вам будет спокойней" вскоре стал выявляться. Через несколько дней Лизу дважды вызывали на допросы, формально по делу Феликса Сереброва <...>. Допросы происходили в очень грубой форме, с криком, чего Лиза совершенно не выносит, и угрозами как ареста, так и физической расправы. Так, один из следователей угрожал выкинуть ее в окно!

После получения Лизой Алексеевой необоснованного отказа и угроз я решил еще раз обратиться к Брежневу. <...> В заключение я писал:

"<...> Я готов нести личную ответственность – за свою общественную и публицистическую деятельность в соответствии с законами государства. Но то, что происходит со мной и вокруг меня, – бессудная высылка, круглосуточный надзор и изоляция, кража личных и научных записей органами КГБ.

В особенности же недостойным является использование КГБ судьбы моей невестки для мести и давления на меня. Это неприкрытое заложничество, и настоящим письмом я ставлю Вас об этом в известность. Недопустимость заложничества неоднократно провозглашалась представителями СССР. Отпустив Лизу, власти подтвердили бы этим свои заверения. Я убежден, что разрешение Е.Алексеевой на выезд из СССР не только прекратит многолетние страдания разлученных любящих, но и будет актом справедливости, способствующим авторитету СССР. <...>

Никакого ответа на это письмо, как и на телеграмму в 1980 году, не было.

Тогда же – в мае или июне 1981 года – я сказал Люсе: "Мне кажется, что исчерпаны все средства, кроме голодовки".

Люся в Москве в недели, предшествовавшие голодовке, столкнулась с тем, что многие знакомые и друзья, в особенности многие инакомыслящие, не одобряют и не понимают нашего решения. <...> Постараюсь сформулировать возражения оппонентов голодовки. Очень многие <...> считали, что я в силу своего особого положения в правозащитном движении (у других это была наука, или защита мира, или еще что-то столь же общее и "великое") не имею права рисковать своей жизнью, идти на почти неминуемую гибель ради столь незначительной цели, как судьба моей невестки. Потом в сатирической форме эту мысль отразил в одном из своих произведений Зиновьев.<...>

Особенно было плохо то, что многие наши друзья-диссиденты направили свой натиск на Лизу – и до начала голодовки, и даже когда мы ее уже начали, заперев двери в буквальном и переносном смысле. Лиза якобы ДОЛЖНА предотвратить или (потом) остановить голодовку, ведущуюся "ради нее"! Это давление на Лизу было крайне жестоким и крайне несправедливым. Должно было быть ясно, что Лиза никак не влияла на наши решения и не могла повлиять. Что же касается того, что голодовка велась ради Лизы (и Алеши), то и это верно только в очень ограниченном смысле. С более широкой точки зрения голодовка была необходимым следствием нашей жизни и жизненной позиции, продолжением моей борьбы за права человека, за право свободы выбора страны проживания – причем, и это очень существенно, в деле, за которое с самого его возникновения и я, и Люся несем личную ответственность.

<...> Я свободно принял решение о голодовке в защиту Буковского и других политзаключенных в 1974 году – тогда мало кто возражал. Сейчас наши основания к голодовке были еще более настоятельными, категорическими. <...> В возражениях некоторых оппонентов я вижу нечто вроде "культа личности", быть может правильнее будет сказать – потребительское отношение. Гипертрофируется мое возможное значение, при этом я рассматриваюсь только как средство решения каких-то задач, скажем, правозащитных. Бросается также в глаза, что оппоненты обычно говорят только обо мне, как бы забывая про Люсю. А ведь мы с Люсей голодали оба, рисковали оба, оба не очень здоровые, немолодые, еще неизвестно, кому труднее. Решение наше мы приняли как свободные люди, вполне понимая его серьезность, и мы оба несли за него ответственность, и только мы. В каком-то смысле это было наше личное, интимное дело. Наконец, последнее, что я хочу сказать. Я начал голодовку, находясь "на дне" горьковской ссылки. Мне кажется, что в этих условиях особенно нужна и ценна победа. И вообще-то победы так редки, ценить надо каждую!

Увеличенное изображение
А.Д.Сахаров с Лизой Алексеевой. Горький. 1980 г. C. 76. А.Д.Сахаров и Е.Г.Боннэр. 16 марта 1974. Фото из книги: А.Сахаров. "Воспоминания". Нью–Йорк, 1990.

Голодовка началась 22 ноября.

Мы не выходили из дома, т.к. считали, что на улице нас могут схватить и разлучить. Что это могут сделать дома, нам казалось менее реальной опасностью. <...>

1 декабря (на 10-й день голодовки) оказалась сорванной (ночью, очевидно) дверная цепочка. <...> Очень мы не хотим, чтобы нас выкрали и разлучили, но готовы и к этому. Сдаться сейчас для меня означало бы моральную гибель. Мы готовы к тому, что, возможно, погибнем – но это не самоубийство, а убийство, начатое КГБ еще два года назад. Это борьба за общее право, а не только за судьбу Лизы и Алеши, за которую мы ответственны. Это борьба за мою честь и достоинство.

Голодовка длилась 13 дней в квартире и 4 (точнее, 4 с половиной) в больнице, куда Сахаров и Боннэр были увезены насильно.

Мы оделись, чувствуя, что физическое сопротивление бесполезно, да и сил у нас уже не было. Гэбисты вышли. Сели на дорогу. Поцеловались. <...> Когда вышли на улицу, увидели две санитарные машины. Нас стали растаскивать в разные стороны и затолкали в разные санитарные машины. Я почти не сопротивлялся физически; я начал кричать прохожим и на какое-то время ослабил физическое сопротивление. Люсе, оттаскивая ее от меня, сильно сжали руку. <...> У поворота на улицу Бекетова я увидел, что какой-то санитарный микроавтобус повернул влево, а мы поехали вправо. <...> Меня привезли в Горьковскую областную больницу, а Люсю – в 10-ю больницу Канавинского района. <...>

Два-три раза в день приходил консультант, профессор Вогралик, известный в Горьком врач, раньше мы слышали о нем хорошие отзывы, потом слышали и другие... Вместе с ним – его помощница, тоже профессор, Мария Тимофеевна, фамилии не знаю, лечащий врач Рунов. <...>

8 декабря утром Рунов сказал мне: "У вас на размышление несколько часов. Вы должны прекратить голодовку". <...> В этих словах была угроза, но когда я прямо спросил: "Вы угрожаете мне искусственным кормлением?" – они сразу пошли на попятную: "Что вы, вовсе нет".

Через несколько часов после этого ультиматума в палату вошел человек; я с первых секунд понял, что это гэбист, а потом, когда он назвал себя, вспомнил его – я имел с ним дело в 1980 году после проникновения гэбистов в квартиру: "Я из Комитета государственной безопасности. Вы меня знаете. Моя фамилия Рябинин. Я уполномочен сказать вам, что ваше требование может быть рассмотрено в положительном смысле, но предварительно вы должны прекратить голодовку". Я сказал, что я со всей серьезностью отношусь к обещанию КГБ, но что решение о начале голодовки мы с женой приняли совместно и лишь вместе мы можем решить ее прекратить. <...>

В этот же день утром Люсе принесли в палату приспособления для принудительного кормления и демонстративно поставили на столик в углу комнаты. <...> Люся заявила, что кормить ее можно будет только насильно – она будет сопротивляться изо всех сил, даже если умрет при этом. Через несколько часов после этой последней попытки сломить ее к ней тоже пришел Рябинин, и произошел разговор, вполне аналогичный тому, что был со мной. Люся потребовала встречи со мной. Примерно в семь часов вечера Люсю на машине привезли в Областную больницу, где я находился. <...>

12 декабря Лиза и Наташа приехали в Горький. После некоторых проволочек <...> их пропустили к нам. <...> Для меня это был последний раз, когда я видел Лизу перед отъездом. Конечно, она плакала, но я одновременно видел новое для меня выражение ее глаз – впервые счастливое за эти четыре страшных года. Ради одного этого стоило пройти через все то, что мы пережили. Я написал в тот день Обращение с благодарностью всем тем, кто поддержал нас, и с напутствием Лизе. Вот оно:

"Мы бесконечно благодарны всем, кто поддержал нас в эти трудные дни, – государственным, религиозным и общественным деятелям, ученым, журналистам, нашим близким, друзьям – знакомым и незнакомым. Их оказалось так много, что невозможно перечислить. Это была борьба не только за жизнь и любовь наших детей, за мою честь и достоинство, но за право каждого человека быть свободным и счастливым, за право жить согласно своим идеалам и убеждениям и в конечном счете борьба за всех узников совести.<...>

Желая счастливого пути Лизе, я надеюсь на воссоединение всех разлученных и вспоминаю прекрасные слова Михайлы Михайлова, что родина – не географическое понятие, родина – это свобода". <...>

19 декабря Лиза улетела в Париж, а оттуда — в США, где она наконец встретилась с Алешей.

Из аэропорта Лиза прислала мне в Горький телеграмму, в ней были слова – "уезжаю счастливая и зареванная".

Коллегам-ученым

Два года назад ваша поддержка сыграла большую роль в решении важной для меня проблемы выезда к мужу моей невестки Лизы Алексеевой. Сейчас я вновь обращаюсь к вам за помощью в исключительно важном для меня и трагическом деле. Я прошу вас помочь добиться разрешения на поездку за рубеж моей жены для лечения (в первую очередь, для лечения болезни сердца, непосредственно угрожающей ее жизни, а также для лечения и оперирования глаз). <...> Лечение моей жены в СССР представляется нам опасным. Поверьте мне, это не мнительность, не аггравация. На протяжении многих лет моя жена подвергается беспрецедентной клевете и самому жестокому давлению – непосредственно и через детей и внуков. Шесть лет назад мы вынуждены были решиться на выезд за рубеж детей и внуков. <...> После отъезда детей и – два года назад – Лизы Алексеевой единственным заложником моей общественной деятельности стала моя жена Елена Боннэр. На нее перекладывается ответственность за мои выступления в защиту мира и прав человека. <...> КГБ очень высоко, по моему мнению, оценивает роль Елены в моей жизни и общественной деятельности и стремится к ее устранению – безусловно моральному и, я имею основания опасаться, физическому. Создалась беспрецедентная и невыносимо тяжелая ситуация. Очень важно, чтобы, думая и говоря о положении Сахарова, вы понимали эту ее узловую особенность. Дискредитации моей жены служит кампания клеветы. <...> Все это ей приходится выносить вскоре после инфаркта, происшедшего 25 апреля. Инфаркт был обширным, тяжелым, в дальнейшем имели место новые приступы, сопровождавшиеся расширением пораженной зоны. Состояние жены не нормализовалось до сих пор, является угрожающим. Последний, самый тяжелый приступ произошел в октябре.

Наши попытки в мае–июне добиться совместной (ее и моей) госпитализации в больницу Академии наук СССР, что частично уменьшило бы вышеизложенные опасения, оказались безрезультатными – несмотря на то, что прибывшая в Горький комиссия консультантов-медиков подтвердила, что я тоже по состоянию здоровья нуждаюсь в госпитализации. Моя жена осталась фактически вообще без медицинской помощи. У дверей квартиры в Москве (так же, как в Горьком) дежурят милиционеры; врачи, опасаясь за свое положение, боятся ее посещать; квартирный телефон отключен с 1980 года, а телефон-автомат вблизи дома отключен сразу после инфаркта; <...> при внезапном приступе она даже не может вызвать "скорую помощь".

Я опасаюсь – и мне кажется, имею на то основания, – что при госпитализации, в особенности без меня, но и при мне тоже, она может быть тем или иным способом доведена до смерти. <...> Но даже если эти опасения преувеличены, все равно ни о каком эффективном лечении в условиях массовой травли и непрерывного вмешательства КГБ не может быть и речи. В 1974 году, когда моя жена лежала в Московской глазной больнице, ей тайно передали совет немедленно выписаться ради сохранения жизни и здоровья. С тех пор ситуация обострилась многократно! Сейчас единственным приемлемым для нас решением является поездка жены за рубеж, только это может ее спасти. Я обращаюсь ко всем моим коллегам за рубежом и в СССР, к общественным и государственным деятелям всех стран, к нашим друзьям во всем мире – спасите мою жену Елену Боннэр!

Андрей Сахаров
Ноябрь 1983 года
Горький

Из письма семье в Соединенные Штаты

<...> В 1984 году мы с Люсей боялись, что во время моей голодовки она окажется во власти КГБ. Я придумал план, согласно которому на время голодовки она просит о временном убежище в посольстве США. <...> Но еще в марте я ушиб себе ногу банкой от мусора, и у меня развился гнойник на колене. Уже без Люси мне его вскрыли в поликлинике, но, видимо, недостаточно. 12 апр. ко мне приехали врачи и 13 апр. госпитализировали для нового вскрытия. Люся прилетела 13 апр. <...> по моей телеграмме от 12 апр., которую она получила за два часа до того, как за ней приехали из посольства.<...> На время, пока меня возили в больнице по врачам, я неосторожно отдал <...> сумку с документами, которую я всегда носил с собой. <...> Я упустил из виду, что не уничтожил черновик моего письма послу США.<...> Так КГБ стал известен мой план. Мы с Люсей понимали это. Но уже не смогли отступить. 2 мая Люся пыталась вылететь в Москву, была задержана на аэродроме и обыскана. В руки КГБ опять попали документы, в том числе ее письмо вам. Люсе предъяв. обвинение по ст. 1901. <...> Еще до того, как она приехала домой, я начал голодовку. <...> 7 мая меня принуд. госпитализировали. 11 мая меня начали принудительно кормить (внутривенными вливаниями). В этот день у меня произошел микроинсульт (или сильный спазм сосудов головного мозга). <...>

В ноябре 1984 года я переслал (не буду рассказывать как) письмо к Александрову в Президиум АН, в котором просил о помощи в деле поездки Люси. Я описывал пережитое во время насильственного кормления. В заключение я писал, что являюсь единственным академиком, жена которого подвергается массированной бессовестной клевете в печати, беззаконно осуждена как уголовная преступница за действия, которые она совершала в качестве моей жены по моему полномочию, и за действия, которых она вообще не совершала, лишена возможности увидеть близких, лишена медицинской помощи. Я писал, что я не хочу принимать участие во всемирном обмане и прошу считать мое письмо заявлением о выходе из АН, если моя просьба не будет удовлетворена <...>. 16 апр. 1985 я начал новую голодовку. 21-го меня насильственно госпитализировали – вновь в б-цу им. Семашко. Люся расскажет, как проходила эта (и другие) госпитализация. С этого дня и до 11 июля я подвергался принуд. кормлению. Часто (не всегда) в этот и последующий "заходы" мое сопротивление носило символический характер. Иногда кормление было крайне мучительным. Меня связывали, мучительно – до синяков – надавливали на мышцы лица, раскрывали рот ложкой и вливали еду второй ложкой, зажимая нос руками или зажимом. Я неизменно отказывался от еды, если "кормящая бригада" приходила не в полном составе <...>.

Воспоминания

<...> В мае 1984 года и начиная с 16 апреля 1985 года я проводил голодовки с требованием разрешить ей поездку за рубеж для встречи с матерью, детьми и внуками и для лечения. В мае–сентябре 1984 года меня насильственно удерживали в Горьковской областной больнице им. Семашко, подвергали мучительному принудительному кормлению.

1 апреля 1985 года я вновь с применением насилия был привезен в ту же больницу и подвергнут принудительному кормлению.<...>

11 июля 1985 года я, не выдержав пытки полной изоляцией от Люси, мыслей о ее одиночестве и физическом состоянии, написал главному врачу больницы им. Семашко О.А.Обухову письмо с заявлением о прекращении голодовки. Через несколько часов меня выписали из больницы и привезли к Люсе. Несомненно, мое решение было "подарком" для ГБ, и, как описано у Люси, они хорошо воспользовались им. Но почти сразу же я решил возобновить голодовку с тем, чтобы встретить Хельсинкскую годовщину уже в больнице и дальше продолжать борьбу, насколько хватит сил и воли. Две недели мы с Люсей вели обычную нашу жизнь. <...>

Через два дня я был опять насильственно госпитализирован в больницу им. Семашко. Люся дала мне в больницу приемник, и через 2–3 дня я услышал о гэбистском фильме, доказывающем, что у меня не было никакой голодовки и что с середины июля по крайней мере я нахожусь в своей квартире вместе с женой. В последние дни июля я отослал из больницы два письма – на имя М.С.Горбачева и А.А.Громыко (я начал их писать за месяц до этого). В обоих письмах я просил дать возможность Люсе увидеть детей и мать после многих лет разлуки. Я писал о клевете в ее адрес, о несправедливом суде, о ее участии в Великой Отечественной войне, инвалидности и болезни. Целью поездки, как я писал в этих письмах, являются только встреча с близкими и лечение, никаких других целей она не имеет. Так как Люся осуждена к ссылке, поездка возможна только при отмене приговора, или при помиловании в соответствии с ее ходатайством от февраля 1985 года, или при приостановке действия приговора на время ее поездки. О себе в письме Горбачеву я писал, что считаю примененные ко мне меры несправедливыми и беззаконными, но готов нести ответственность за свои действия; эта ответственность не должна распространяться на мою жену или на кого-либо еще.

Я в обоих письмах написал: "Я хочу прекратить свои открытые общественные выступления, кроме исключительных случаев".

Я считал необходимым сделать это последнее заявление, за которое многие меня упрекали, по следующим причинам:

1) Оно полностью соответствовало моему желанию не выступать больше по относительно второстепенным общественным вопросам, сосредоточившись на науке и личной жизни. Я считал, что имею право на такое самоограничение после многих лет интенсивных открытых общественных выступлений.

2) В условиях ссылки и изоляции возможности открытых выступлений у меня вообще были крайне ограничены, так что мое заявление в какой-то мере было бессодержательным.

3) Я считал своим долгом сделать все возможное для осуществления поездки Люси.

В обоих письмах я также написал, что признаю за властями компетенцию решать по их усмотрению вопрос о моем выезде и поездках за рубеж в связи с тем, что ранее я имел допуск к военным секретам.<...>

В отличие от 1984 года, я нашел некую форму сосуществования с кормящей бригадой, дававшую мне возможность неограниченно продолжать голодовку. <...> Если кормящая бригада приходила не в полном составе, я говорил: "Сегодня у вас ничего не получится". Они молча ставили еду на столик и уходили. <...> Иногда, чтобы подчеркнуть, что я хозяин положения, я сопротивлялся в полную силу, выплевывал пищу и "сдувал" ее из поднесенной ко рту ложки. В этом случае "кормящие" применяли болевые приемы (особенно в апреле и июне), кожа щек оказывалась содранной, а на внутренних сторонах щек возникали кровоподтеки, которые потом "заботливые" врачи мазали зеленкой.

В августе мой вес начал быстро падать и к 13 августа достиг минимального значения. <...> С этого дня мне стали делать подкожные (в бедра на обеих ногах) и внутривенные вливания в дополнение к принудительному питанию. <...> Каждое вливание длилось несколько часов, ноги болезненно раздувались; весь этот, а иногда и следующий день я не мог ходить – ноги не сгибались.

5 сентября утром неожиданно приехал представитель КГБ СССР С.И.Соколов. <...> В мае 1985 года он приезжал для бесед со мной и Люсей (по отдельности). Тогда Соколов говорил со мной очень жестко, по-видимому его цель была заставить меня прекратить голодовку, создав впечатление ее полной безнадежности. Я чуть было не поддался этому.

Из письма семье в Соединенные Штаты

мае он также беседовал с Люсей. Беседа со мной имела жесткий характер, он подчеркивал причины, по которым моя просьба о поездке Люси (а также о поездке детей в СССР) не может быть удовлетворена. Он также давал понять, что я должен дезавуировать свои прежние выступления – в частности, письмо Дреллу, о взрыве в моск. метро, о конвергенции. Два дня перед этим визитом у меня была полная голодовка, кормления не было – так меня "готовили" к беседе

11 июля я не выдержал разлуку с Люсей и незнание, что с ней, и написал заявление о прекращении голодовки. В тот же день меня выписали, выписка явно была очень нужна ГБ перед Хельсинки. Две недели мы с Люсей вместе, это было "время жить", которое дало нам силы для нового "захода". 25 июля я вновь начал голодовку, 27 июля госпитализирован. За краткий период пребывания на воле был снят скрытой камерой известный вам фильм. Прекратил голодовку и выписан 23 октября. 25 октября получено разрешение на поездку Люси.

Увеличенное изображение
А.Д.Сахаров и Е.Г.Боннэр. 16 марта 1974. Фото из книги: А.Сахаров. "Воспоминания". Нью–Йорк, 1990.

Воспоминания

На самом деле как раз в это время на Запад проникли сведения о начавшейся 16 апреля голодовке и, несмотря на интенсивную кампанию дезинформации, проводившуюся КГБ с помощью поддельных писем, открыток, телеграмм и фототелеграмм, выступления в нашу защиту приобрели большой размах. Кажется, Соколов был одним из двух "посетителей", которых привел ко мне Обухов. После этого визита утром 11 мая ко мне впервые применили принудительное кормление, у меня произошел тогда микроинсульт.

На этот раз (5 сентября 1985 года) Соколов с Люсей не захотел встретиться, а со мной был очень любезен, почти мягок. Разговор шел в присутствии Обухова. Соколов сказал: "Михаил Сергеевич (Горбачев) прочел ваше письмо (о Громыко упоминания не было. – А.С.). М. С. поручил группе товарищей (Соколов, кажется, сказал "комиссии". – А.С.) рассмотреть вопрос о возможности удовлетворения вашей просьбы". На самом деле, я думаю, что в это время вопрос о поездке Люси уже был решен на высоком уровне, но КГБ, преследуя свои цели, оттягивал исполнение решения. Мы неоднократно сталкивались с такой тактикой, например в июле 1975 года; возможно, гибель Толи Марченко – тоже результат подобной "игры".

"У товарищей, – продолжал Соколов, – возник ряд вопросов. <...> Cуществует опасение, что ваша жена останется за рубежом и будет требовать вашего приезда в порядке "объединения семей". Вы должны подтвердить в письменной форме, что вы согласны с решением властей, запрещающих вам выезд по причине вашей секретности". Я ответил: "Эти опасения совершенно безосновательны. Моя жена никогда не станет "невозвращенкой". Она и я принципиально против таких действий!" <...> Cоколов: "Второй вопрос относится к вашей жене. Она должна дать письменное обязательство не встречаться за рубежом с иностранными корреспондентами и не давать пресс-конференций". Я: "Вы должны это обсудить с нею. Вообще-то она уже писала в этом духе в своем прошении о помиловании, на которое нет ответа". Соколов: "Я не смогу встретиться с вашей женой. Но вы сможете сами переговорить с нею". Обращаясь к Обухову: "У вас нет медицинских возражений против того, чтобы Андрей Дмитриевич смог встретиться с Еленой Георгиевной?" Обухов поспешно: "Нет, нет! Я выделю для сопровождения медсестру и дам машину". Соколов: "Ну и прекрасно. У товарищей возник также такой вопрос. Вы пишете, что готовы отказаться от открытых выступлений, кроме исключительных случаев.

Но ведь ваше представление о том, что такое "исключительный случай", может сильно отличаться от нашего! (он как-то сыронизировал при этом, но очень неопределенно. - А.С.). Или ваша оговорка сделана просто для "спасения лица"?" Я: "Моя оговорка носит принципиальный характер, я придаю ей большое значение. "Спасать лицо" мне нет необходимости. Но я не могу сказать вам конкретно, какие исключительные случаи могут возникнуть в жизни, в мире, когда я, по выражению Толстого, "не могу молчать"". Соколов усмехнулся, но не стал продолжать эту тему и еще раз повторил, что ждет документ от меня о секретности и документ от Люси. Около часу или двух дня на черной "Волге" Обухова я подъехал к дому и без звонка (ключ был в двери - Люся оставляла его, чтобы ГБ не надо было портить замок, открывая дверь без нас, и чтобы самой не потерять ключ) вошел в квартиру. <...> Люся обернулась в мою сторону и тихо сказала: "Андрей! Я ждала тебя!" Через минуту мы сидели обнявшись на диване, и я поспешно рассказывал ей, что не прекращал голодовки и отпущен на три часа, так как приехал Соколов, о его требованиях. Люся сразу сказала: "Ну, такие письма я быстро тебе напечатаю, это не проблема, но что все это значит?" Я ответил: "Я боюсь в это верить, не даю себе верить - но, может, вопрос решен". <...> Она рассказала мне, что около недели перед этим Алеша начал голодовку в поддержку моих требований о Люсиной поездке на площади перед советским посольством в Вашингтоне. Насколько я помню, шел уже девятый день голодовки - мы с Люсей хорошо знали, как это тяжело (молодому человеку, вероятно, еще тяжелей, чем пожилым).

Люся сказала: "Я все время думаю - если бы я послала Леше телеграмму с просьбой о прекращении голодовки, эта телеграмма, без сомнения, дошла бы, но на этом я потеряла бы сына". Я согласился с нею. Голодовка Алеши была очень важна в общей цепи усилий в нашу поддержку. Она прервала полосу общественной успокоенности на Западе по поводу нашего положения, возникшую после лживых гэбистских фильмов. Алеша прекратил голодовку в середине сентября по просьбе представителей американского правительства после того, как Конгресс США принял очень серьезную резолюцию в нашу поддержку. Может, голодовка Алеши имела критическое значение. Никто этого не узнает...

Я вернулся в больницу и переслал через Обухова Соколову конверт с нашими заявлениями. Опять начался длительный, мучительный период ожидания - может, самый трудный для нас обоих за этот год. <...> Наконец, 23 октября я вышел из больницы. Люся встретила меня фразой: "Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой" - из "Фауста" Гёте, памятный для нас эпиграф к "Размышлениям".

За два дня до этого Люсю вызвали в ОВИР для заполнения документов, а 25-го нам сообщили, что Люсе разрешена поездка! <...>

Итак, трехлетняя наша борьба за Люсину поездку завершилась победой (сейчас я думаю, что эта победа предопределила в какой-то мере и многое дальнейшее - в том числе наше возвращение в Москву через год). Впервые за долгое время у меня возникло ощущение психологического комфорта - я считал, что сделал все, что от меня зависело