ПОЖИЗНЕННАЯ ПРОФЕССИЯ

Хмельницкий позвонил через несколько дней: «Вас примет зам. наркома Тухачевский».
И вот я в огромном кабинете — зале на улице Фрунзе, № 1, в кабинете, который впоследствии посещал неоднократно. В глубине кабинета, за столом, который кажется крохотным на этой огромной территории, человек с аристократическим, так хорошо знакомым по портретам лицом. Четко чеканя шаг, подхожу на уставную дистанцию и громко представляюсь.
— Чего вы хотите?
— Я прошу, чтоб в отношении меня был соблюден приказ наркома № 42. Если я нужен академии, то пусть прежде пошлют меня, как требует нарком, на три года на производство. Иначе как я смогу учить организации строительных работ? Я производства в глаза не видел.
— Хорошо. Ваша просьба будет рассмотрена. Идите!
Я сделал «кругом» и в это время услышал:
— Но запомните...
Я снова сделал «кругом».
— Запомните, что надетая на вас форма и все, что с ней связано, — это пожизненно. — Последнее слово он подчеркнул. И снова сказал: — Идите!
Пока шел по кабинету и выйдя из него, я думал: почему он мне сказал это? Понял, лишь когда пришел приказ, подписанный Тухачевским: «Григоренко П.Г. назначается начальником штаба отдельного саперного батальона 4-го стрелкового корпуса, с присвоением Т-8». Это было совсем необычное назначение. Все выпускники нашего (фортификационного) факультета назначались на оборонительное строительство. Среди кадрового состава академии бытовало мнение, что «студенты» только и ждут как бы скорее попасть на стройку и избавиться от строя и обязательного ношения военной одежды.
Это мнение распространилось и на наркомат обороны и, очевидно, дошло до Тухачевского. А я напомнил ему и как бы подтвердил правильность такого мнения. В приказе наркома говорится: «направлять на 3 года в войска», а я вместо этого дважды сказал «на производство». Именно поэтому он напомнил мне о пожизненности профессии военного и дал необычное для нашего факультета назначение.
Со своим непосредственным начальником — командиром отдельного саперного батальона 4-го стрелкового корпуса, выпускником командного факультета Павлом Ивановичем Смирновым я познакомился в день получения назначения. Другой выпускник командного факультета, мой земляк, болгарин Брынзов, услышав от меня, куда я назначен, воскликнул:
— О, так туда же с нашего факультета командиром батальона идет Пашка Смирнов. Не очень завидую тебе. Человек он не того... Но все равно, пойдем знакомиться.
И он потащил меня искать Пашку. Но того в академии не оказалось. И я пошел вечером к нему на квартиру. Это оказалось очень разумным шагом с моей стороны. Этот шаг позволил мне установить со своим командиром человеческие контакты до того, как нас разделила невидимая, но прочная завеса: начальник — подчиненный.
Надо сказать, Павел Иванович стал для меня действительно учителем-другом. У нас сложились великолепные служебные отношения, полные взаимопонимания и дружбы, распространившиеся и на семьи. В частности, Павел Иванович подружился и с моим отцом, которого убедил возглавить подсобное хозяйство батальона. Павел Иванович — ленинградец. Очевидно, из интеллигентной семьи, но утверждать этого не могу. Сам он о своих родных никогда не рассказывал. В революцию он включился на стороне большевиков, когда ему едва исполнилось шестнадцать лет. Позднее вступил в большевистскую партию и участвовал в гражданской войне, пройдя путь от политбойца до комиссара полка. После гражданской войны попросился на учебу и был направлен в Ленинградское военно-инженерное училище.
Уже на первом курсе он женился. Причем венчался в церкви. За это был исключен из партии. У меня возник вопрос — зачем он пошел в церковь? Он не был убежденным верующим. Не мог пойти на это и по настоянию жены. Катя — простая женщина из рабочей семьи, не очень развитая и, главное, находящаяся целиком под влиянием мужа. Как ни верти, получалось, что в церковь Павел Иванович пошел по собственной инициативе. И пошел именно за тем, что получил, — исключение из партии. Он почему-то захотел выйти из партии и, будучи умным и дальновидным человеком, избрал наиболее безопасный выход для себя. Добровольный выход, по собственному заявлению, большевистское руководство не любит. За это можно было в то время даже и жизнью поплатиться. А за веру в Бога после гражданской войны многих исключали. И Павел Иванович выбрал церковный брак.
Почти два года проработали мы с Павлом Ивановичем в одной дружной упряжке. Мы были так дружны, что командир корпуса, румын Сердич, называвший нас не иначе как «академики» (с оттенком иронии), и к каждому в отдельности обращался во множественном числе. Когда я являлся к нему по делу или по его вызову (в отсутствие Смирнова), он начинал всегда так: «Ну что, академики? С чем явились?» или: «Что у вас случилось?» или: «Что натворили?» и т. п.
К делам батальона Сердич относился совершенно безразлично. Он интересовался саперами только как рабочей силой для его дачи и дач руководящей верхушки корпуса. Как многие командиры того времени, он был груб и бестактен и уступал в этом отношении разве что Чуйкову. О Сердиче многое рассказать мне невозможно. Я только видел те «разносы», которые он учинял по всякому поводу, а чаще без повода командирам и солдатам. И это было удивительно, так как он имел достойный пример в лице своего непосредственного начальника — командующего Белорусским военным округом Иеронима Петровича Уборевича. Я никогда не стоял близко к Уборевичу, но многократно встречался. И всегда он был образцом тактичности и доброжелательности. Его пенсне всегда посверкивало какой-то доброй симпатией или справедливой строгостью. Много встречал я в этом округе и других командиров, с которых хотелось брать пример. (В ближайшие два-четыре года большинство этих командиров исчезли не только из армии, но и из жизни). Здесь я познакомился впервые и с Иваном Степановичем Коневым — будущим Маршалом Советского Союза.
Сердич не был тем человеком, с которого хотелось брать пример. И все же грубости у него я занял немало. И впоследствии пришлось много трудиться, чтобы избавиться от этого порока. Видимо, он заразителен. Ведь и у меня тоже был хороший пример — Смирнов, но я больше заимствовал из тогдашней общей атмосферы.
К нам со Смирновым Сердич относился до известной степени сдержанно и, кроме уже упомянутого иронического «академики», никаких оскорблений не допускал. Начав орать, он тут же обрывал себя и говорил:
— Отправляйтесь к Стрибуку (корпусному инженеру), пусть он сам разбирается с вами.
Мне очень неприятно не сказать ничего хорошего о Сердиче. Получается, что я как бы поддерживаю этим тех сталинских палачей, которые уничтожили в 1937 году этого заслуженного героя гражданской войны. Его грубость и несдержанность могли служить основанием для смещения с должности, но не для физической расправы. Да с грубостью и хамством у нас в армии и не боролись никогда. Наоборот, именно люди ограниченные, недалекие, грубые, хамоватые под расправу и не попадали. Уничтожали в первую очередь развитых, культурных, тактичных, думающих людей. Сердич был арестован и расстрелян в начале развертывания массовых репрессий, и это говорит о том, что он был в числе подозреваемых Сталиным в том, что они способны на сопротивление его диктатуре. Расправа с ним дала возможность госбезопасности поставить под пули целую плеяду командного состава корпуса. Было ликвидировано все корпусное управление, в том числе и наш непосредственный начальник корпусной инженер Стрибук — милейший человек и грамотный военный инженер. Но было это уже после того, как я убыл из этого корпуса.
Удачное, в общем, начало послеакадемической службы было омрачено большим семейным горем. Умер наш второй ребенок. Первенец — Анатолий — родился еще в 1929 году, в год моего поступления в институт. Сейчас, когда мы приехали в саперный батальон, дислоцировавшийся в Витебске, пятилетний Анатолий уже не отставал в играх от моей младшей (девятилетней) сестры Наташи. Второму моему сыну в июне 1934 года, когда мы прибыли к новому месту службы, исполнилось только семь месяцев. Назвали мы его Георгием. И вот в августе 34-го года этот ребенок умер.
Жена уехала с ним в Сталино к своим родителям. Вскоре я получил телеграмму, что ребенок тяжело болен. Я немедленно выехал. Бросился к врачам. Таскал к ним обессилевшего ребенка. Платил за частные приемы, но ребенок угасал. Острая дизентерия уносила его. За несколько дней он ушел в небытие. Я держал в руках мертвое тело, ничего не понимая. У меня пытались его отобрать, я не отдавал. Затем отдал и сел. Сидел не двигаясь, наблюдая, но ничего не сознавая, как его моют, обряжают, отпевают. Родители жены пригласили все же священника. Потом младший мой брат Максим взял меня под руку. Я не удивился тому, что он оказался здесь, в Сталино, и безвольно пошел с ним на кладбище. После возвращения домой сели поминуть. Я пил рюмку за рюмкой, но не пьянел. Подсел муж старшей сестры моей жены — Николай Кравцов: «Ты поплачь, Петя, легче будет...» Но плакать я не мог. Во мне все замерло. Только очень ныло там, где у человека должно быть сердце. До вечера я просидел за столом. Там и уснул. Меня перетащили в постель, и я проспал более четырех суток. Просыпаясь иногда, по естественным надобностям, я неизменно чувствовал нытье в сердце и скорее ложился снова в постель. Когда наконец я этой боли не почувствовал, решил подниматься. Делал почти все автоматически. Мысли о ребенке не оставляли меня. Угнетало: как же это так, почему мы взрослые, разумные люди не смогли спасти беспомощное существо? Я горько упрекал себя за то, что, прибыв сюда, не вывез немедленно маленького Георгия из этого убийственного климата. Вспоминалось, как в 1930 году Анатолия уже отпевать собирались, а я схватил его прямо в смертной рубашке, завернул в первое попавшееся одеяло и бросился на станцию. Все родственники бежали за мной, прося вернуться, не мучить умирающего ребенка, но я не вернулся и не обернулся, сел в поезд, и жена вынуждена была тоже поехать со мной. Мы приехали в Борисовку, и там наш сын ожил. Почему же теперь я не сделал этого? Я корил себя, считая виновником смерти сына.
Но так уж, видно, устроен человек, что стремится с себя вину сбрасывать. Произошло это и со мной. Вскоре мысли о моей вине уступили место мыслям о вине жены. Я уже со злобой думал: «А зачем она его сюда повезла, в этот климат?» Я прекрасно знал, что если б я сказал хоть слово против этой поездки, она бы не состоялась. Но я об этом не думал. Наоборот, я изливал желчь на нее: «Поехала в этот ад, да еще и от груди отняла...» И я продолжал «навинчивать». Но вернувшись домой и увидя жену, я понял, что ей тяжелее, чем мне. Проснулась жалость. Я стал ласковее, внимательнее с нею. Но трещина в наших отношениях, возникшая со смертью Георгия, так никогда и не закрылась. Я надеялся, что рождение нового ребенка поможет восстановить прежние взаимоотношения. Когда жена забеременела, я молил Бога, чтоб снова родился мальчик. И моя мольба была услышана. 18 августа 1935 года — ровно через год после смерти маленького Георгия — родился сын, которого мы тоже назвали Георгием. Вся родня возражала против этого имени, твердя, что нельзя называть именем умершего, но я сказал, что будет Георгий. И это не во имя умершего, а во имя отца моего, которого хотя и зовут Григорием, по метрике он Георгий. Таким образом, я как приехал в 1934 году в Витебск с двумя сыновьями — Анатолием и Георгием, так и уезжал в 1936 году, имея двух сыновей с теми же именами. Но боль утраты от этого не исчезла. Она притупилась, но я никогда не перестану чувствовать в своих руках беспомощное тельце, из которого уходит жизнь. И в этом моя несомненная вина. Великим грехом своим считаю и то, что, стремясь уменьшить свою вину, в душе обвинял его мать, которая тоже уже давно в земле.
Но вернемся от дел гражданских к делам, которыми был занят я. Как-то я так устроен, что отвлеченные мечтания меня не увлекают. Я всегда поглощен тем делом, которое силой обстоятельств оказалось у меня в руках. Уже четырежды менял я направление своей деятельности. И каждый раз на новом поприще я начинал с того, что без особых усилий убеждал себя в том, что именно данное дело является наиболее интересным и соответствует моим наклонностям. При такой внутренней убежденности работа всегда кажется интересной и ты отдаешь ей все силы.
Обычная будничная служба в саперном батальоне тоже оказалась для меня насыщенной интересными делами. Основное время занимала боевая и специальная подготовка. Но и ее можно выполнять по-разному. Можно все свое время затрачивать на выколачивание у начальства материалов для спецподготовки, которых всегда давали очень мало, и использовать эти материалы для создания в процессе спецподготовки никому не нужных вещей. А можно находить в гражданских организациях работы, аналогичные военно-инженерным, и подряжаться на их выполнение. Выгоды большие: своих материалов тратить не нужно, за выполненную работу получаешь деньги и создаешь нужные людям вещи. Наиболее показательно прослеживается это на примере деревянных мостов. Можно водить солдат по очереди на полигон и учить тесать десятки раз тесанные бревна, и обучать производству различных врубок, поделок, пригодных разве что на дрова. А можно по договору взять подряд на строительство конкретного моста и построить его, обучая людей в процессе практически полезной работы: и тесанию, и врубкам, и шунтовке, и строганию — всем плотницким работам.
Время было такое, когда и народному хозяйству для своих целей и в интересах подготовки территории как театра военных действий требовалось много дорог с мостами различных размеров на них. Сколько мы построили за два года моей службы здесь и дорог, и мостов! И это была наша спецподготовка, и наш заработок, и наш вклад в народное хозяйство. И мы радовались, что благодаря этому материалы, присылаемые нам на боевую подготовку, экономятся, на щепки не перерабатываются, а используются по мере накопления на строительство для батальона — хозяйственным способом. Работ было много, и батальон стал финансово мощной организацией, обстроился, значительно улучшил питание личного состава за счет рыночных закупок. В те времена хозяйственная деятельность и инициатива не только допускались, но и поощрялись.
Мосты и дороги были, конечно, не единственными хозяйственными работами, которые хорошо сочетались со специальной подготовкой. Было много и других. Самыми доходными были подрывные работы. Деньги за них текли рекой в кассу батальона. Несмотря на это мне очень не хотелось бы хвалиться именно этими работами. Я хотел бы скрыть их. Тем более, что сделать это легко. Просто не писать. И никто знать не будет. И никто не уличит в неправдивости. Вправе же я сам выбирать, что описывать из множества событий моей жизни. Но я отброшу все сомнения и напишу о своем сознательном участии в величайшем варварстве нашего века — в уничтожении шедевров церковной архитектуры, важнейших исторических памятников белорусского и русского народов.
Первое задание на взрыв церкви получили мы осенью 1934 года. Речь шла о соборе в городе Витебске. Красавец собор стоял на высоком правом берегу Западной Двины, следя всеми своими пятью главами за проходящими судами.
И люди на судах уже издали видели его и, проезжая мимо и потом, проехав, долго смотрели назад на это чудо зодчества. Но эти люди не только смотрели, не просто любовались, они молились, осеняя себя крестным знамением. Многие становились при этом на колени. Это, очевидно, и решило судьбу собора. Власти раздражались каждодневным многократным публичным молением. И нашему батальону пришло распоряжение начальника инженеров Белорусского военного округа. Привожу его по памяти: «ЦК КП Белоруссии предложил командующему БВО выделить саперов-подрывников для взрыва собора в Витебске на р. Западная Двина. ЦК КПБ просил принять все меры к тому, чтобы расположенный рядом с церковью трехэтажный дом пострадал как можно меньше. Командующий войсками поручает выполнение этой работы саперному батальону 4-го стрелкового корпуса и возлагает ответственность за результативность и безопасность взрыва лично на командира батальона тов. Смирнова П.И.
Оплату взрывных работ произведет Витебский горсовет по смете батальона, о чем с Витебским горсоветом подпишите договор. Контроль за исполнением настоящего распоряжения возлагаю на корпусного инженера тов. Стрибука».
Павел Иванович пригласил меня. Дал прочитать распоряжение. Затем сказал: «Ну вот, фортификатор, это уже чисто твоя работа. Я ведь в академии на подрывные работы лишь издали смотрел. Мы же, командный факультет, технику подрывных работ не изучали. А вы сколько взрывчатки потратили! Так что придется тебе браться и отвечать. Людей в помощь выбирай каких угодно». Затем он посидел, задумавшись, и добавил: «Дом тот меня больше всего заботит. Пишут, чтоб возможно меньше пострадал. А по-моему, так он полетит вместе с церковью. Ведь всего двенадцать метров между домом и церковью».
В общем, вся работа была возложена на меня. И переговоры с Витебским горсоветом, и организация взрыва, и сам взрыв. Я не помню, сколько я «заломил» за взрыв, но только знаю, что это было фантастически дорого, с моей точки зрения. Но председатель Совета, мне сразу это стало ясно, обрадовался дешевизне, и я пожалел, что запросил мало. Далее встал вопрос, как взрывать в столь стесненных условиях. Почти перед самым окончанием академии, уже когда лекционных занятий не было и шло дипломное проектирование, кафедра подрывных работ прочла лекцию «Взрыв зданий методом пустотных забивок». Из всей лекции я запомнил лишь формулу расчета глубины и густоты шпуров, в которые вкладываются подрывные шашки и «пустоты» (макеты подрывных шашек — из дерева). Вкладываются так: шашка, «пустота» (одна или две — по расчету), опять шашка или две. Лектор утверждал, что если правильно расположить шпуры и верно произвести забивку, то здание не взлетает, а оседает и рассыпается. Надо было бы проверить на чем-нибудь. Но времени не было, и я пошел прямо в церковь, чтобы прикинуть на месте, как это может получиться. Оказалось, что церковь оборудована как действующая: иконы, алтарь, подсвечники — все на месте.
Все во мне перевернулось. Ничего делать здесь я не мог. Обернувшись к представителю горсовета, я резко заявил: «Пока отсюда не вывезут все иконы и церковную утварь, я ничего делать не буду. Только имейте в виду — не просто вывезти, а пригласить священника, чтоб он это сделал, как положено по-православному. Иначе я не буду участвовать. Я не хочу, чтоб население обвинило нас в святотатстве». В Витебске тогда кроме собора было еще три или четыре церкви, и священники этих церквей с помощью верующих организовали вынос из собора святынь и церковной утвари. Впоследствии мне, правда, закидывали, что «Григоренко организовал церковное шествие по Витебску». За такое, конечно, могло и попасть основательно, но мне повезло. Вскоре после нашего взрыва другой саперный батальон взорвал церковь в Бобруйске. Взрыв был произведен сосредоточенным зарядом и разрушил одновременно с церковью более десятка домов. При этом были человеческие жертвы. Уборевич, разбирая этот случай на большом совещании, поставил в пример мой взрыв, назвав меня по фамилии. Наказывать после этого было неудобно.
Ровно полтора месяца заняла подготовка. Но зато взрыв превзошел все ожидания. Взрыва в привычном понимании вообще не было. Только гул и трескотня сыплющихся сверху кирпичей. Дом, о котором заботились власти, не только не пострадал — не вылетело, не треснуло ни одно стекло, даже в окнах, выходящих на собор. Храм просто осел, издав протяжный стон, и превратился в груду кирпичей. Именно кирпичей, а не обломков стен. Взрыв мы произвели на рассвете. И вот я стою у огромной кирпичной кучи и, честно сознаюсь, любуюсь своей работой, тем, как красиво взорвано: подъезжай и прямо из этой кучи бросай кирпичи в машину. Подходили откуда-то появившиеся люди и тоже выражали свое удивление и восхищение «чистотой» работы. Особенно поражались тому, что дом стоит как ни в чем не бывало и что церковь превращена не в развалины, а в исходный строительный материал — кирпичи. И никому, мне в том числе, в голову не пришло, что на этом месте был шедевр архитектуры и место духовного общения людей с Богом. Забыв об этом, мы любовались горой кирпичей.
Витебский горсовет расчувствовался и премировал (сверх договорных сумм) меня и подрывников «за отличное качество взрыва, обеспечившее сохранность жилого дома». Это тоже весьма похоже на тридцать сребренников.
Молва о нашем взрыве быстро распространилась по Белоруссии. И ЦК КПБ попросил командующего БВО прислать тех подрывников из Витебска в Минск. Здесь, оказывается, рядом с недавно возведенным девятиэтажным домом правительства осталась, почти вплотную примыкая к этому зданию, маленькая церквушка. Наученный витебским опытом, я запросил за нее втрое больше и получил без торга. Церквушку мы взорвали, не повредив правительственного здания. После этого под моим руководством была взорвана церковь в Смоленске. На этом я отошел от взрывов церквей, заявив, что подготовленная мной бригада прекрасно справится без меня. На самом деле причина была в моем внутреннем состоянии. Еще готовя взрыв храма в Витебске, я ощущал внутренний протест. И хотя я любовался горой кирпичей, выросшей на месте собора, у меня не было настоящей трудовой радости. Минский взрыв я уже готовил без интереса. А в Смоленске мне просто было противно за то, что я делаю.
Выполнять такую работу и дальше для меня было бы выгодно — бесконтрольная свободная жизнь, изобилие денег, избыток свободного времени — чем не жизнь! Но для меня это не была жизнь. У меня в глазах стояли взорванные церкви, и я начал болезненно присматриваться к церквам еще не взорванным. Я увидел, какое это разнообразие архитектуры, сколько человеческой души, сколько выдумки вложено в рисунок и отделку каждого храма. А место расположения! Как чудесно сочетается архитектура церкви с местом, на котором она стоит, с окружающим пейзажем. Я стал интересоваться всем, что связано с церквами, и от стариков узнал, что строительство церкви не было простым делом. Прежде всего шел разведчик или несколько человек, которые выбирали место. Говорят, что это была редкая специальность. Потом делался рисунок, подгонялся к местности. Потом подыскивался строительный материал и т. д. вплоть до окончательной отделки снаружи и росписи внутри. Человеческий труд, ум, нервы вкладывались в эти чудесные творения, а я превращал их в кирпичи. И я решил: буду только строить. Пусть простенькие мостики, но разрушать... Нет, я не восстал против разрушения. Я подумал: «Но разрушать — пусть разрушают другие».
Тем и отмечены мои два витебские года: я разрушил три исторических памятника архитектуры, три храма — три святыни наших трудящихся — и построил несколько десятков простеньких деревянных мостов.
Где-то во второй половине февраля 1936 года ко мне в кабинет зашел Павел Иванович.
— Что же ты молчал, что у тебя такая протекция? Да и действовал за моей спиной. Такого я от тебя не ожидал. Я же не собирался тормозить твое продвижение. Ты же сам говорил, что еще годик поработаем вместе. Говорил, а сделал иначе!
— Да ты о чем, Павел Иванович? Я тебя не понимаю.
— Ну как о чем? О твоем назначении в Минский УР.
— Я об этом ничего не знаю.
— Как, не знаешь? И Померанцева тоже не знаешь?
— Нет, Померанцева знаю, — и я рассказал ему о своей практике 1933 года.
— Так, значит, ты действительно ничего не знаешь? А я заподозрил, хитришь. Дело в том, что мне Прошляков (в то время помощник начальника инженеров БВО, во время войны один из наиболее крупных инженерных начальников) сообщил, чтоб я подыскивал себе начальника штаба, так как тебе подготовлено назначение на должность командира 52-го отдельного инженерного батальона Минского УРа. Я сказал, что ты хочешь еще год поработать здесь. Но он ответил, что это невозможно, что на твоей кандидатуре настаивает сам Померанцев. Вот тогда я и подумал, что ты хитрил. Конечно, имея такую руку, как Померанцев, можно соглашаться на что угодно, а сделать то, что хочется. Но, слава Богу, ошибся. Извини, я очень рад, что расстаемся, как и работали, друзьями. Грустно будет мне без тебя. Но, как говорят, гора с горою не сходится, а человек с человеком сойдется.
Но оказалось, что людям бывает еще труднее сходиться, чем горам. Когда мы прощались в связи с моим отъездом, никто из нас не предполагал, что это последняя наша встреча. Но так вышло. До войны мы не встретились. Войну он начал с тем же 4-м стрелковым корпусом в должности корпусного инженера и в первые же дни попал в плен. Всезнающий Брынзов, который недолюбливал Павла Ивановича, встретившись со мной после войны, на мой вопрос ответил: «Смирнов оказался предателем. В немецких лагерях был в охране. Ходил с пистолетом. Теперь расплачивается. В наших лагерях мозги ему вправляют». Что здесь правда, сказать трудно. Пожалуй, правда только то, что он в лагерях и там ему «мозги вправляют». Все остальное, скорее всего, обычное следственно-КГБистское мифотворчество. Я пытался найти его жену, не удалось. Возможно, она не пережила войну, которую встретила, находясь в Ленинграде. А он вряд ли пережил лагерь. Так «человек с человеком» и не сошлись. А ведь я очень многим обязан Павлу Ивановичу. Все положительные командирские качества у меня от него. Добрая наука долго живет. Как и память о людях настоящих.