Сергей Ковалев

Событием был он сам

Любой мемуарист всегда балансирует между двумя жанровыми полюсами: повествованием и исповедью. В мемуарах советских диссидентов жанр исповеди приобретает особый смысл: это чаще всего рассказ о прозрении и (или) самоосвобождении.
 Человек может изначально, с детства или юности, отвергать официальную идеологию, презирать и ненавидеть исходящие от нее ложь и лицемерие — и в какой-то момент, по тем или иным причинам, переходит от “катакомбного” инакомыслия к открытому противостоянию.
Но бывает и по-другому. В течение многих лет мемуарист искренне верит в то, что наша страна строит светлое будущее для всего человечества, что наш политический и общественный строй — самый справедливый и самый прогрессивный в мире, что впервые в истории нам удалось воплотить в жизнь мечту о справедливой власти. Он не слепой, он видит имеющиеся недостатки, несуразности и жестокости, но до поры до времени считает, что все это носит не системный, а случайный характер. Переоценка ценностей, когда и если она начинается, оказывается, как правило, процессом долгим, мучительным и требующим незаурядного интеллектуального мужества. Если это мужество сочетается с гражданским чувством, решительностью и интересом к общественной активности, то во второй части мемуаров мы с большой вероятностью обнаружим автора среди диссидентов.
Именно к этой категории относятся воспоминания Петра Григорьевича Григоренко, комсомольца 1920-х годов, партийца в 1930—1960-е, профессионального военного. Каким образом выпускник Академии Генштаба, элитный генерал, преподаватель Военной академии им.Фрунзе превратился в одного из самых известных правозащитников? Ответ на этот вопрос содержится в книге, которую читатель сейчас держит в руках.
В какой степени характер автора был сформирован двадцатью восьмью годами армейской службы, а в какой — вопреки ей? Не знаю. В середине 1990-х годов мне пришлось много общаться с советскими генералами, и, Боже мой, сколько среди них оказалось лгунов, трусов, людей, больше всего на свете боящихся ответственности и больше всего на свете дорожащих не своим именем, а своей карьерой! Были, впрочем, и счастливые исключения, но, увы, именно исключения. Может быть, дело в том, что Петр Григорьевич принадлежал к другому поколению? Я все же думаю, что основа была чисто личностная, я бы сказал, биологическая. Ведь военная карьера и военная дисциплина — это такие вещи, которые отнюдь не способствуют развитию чувства гражданской ответственности и свободному следованию велениям собственной совести. И то, что даже на этом выжженном поле прорастают всходы, обнадеживает относительно неистребимости человеческой природы — в настоящих людях, конечно.
В первой части мемуаров, где автор описывает свою армейскую карьеру, перед читателем проходит целая портретная галерея его сослуживцев, многие из которых были или стали всенародно известными советскими военачальниками. Многие из них выглядят вполне достойными людьми, о некоторых он пишет с презрением, как о бездарных карьеристах. Оценки и суждения Григоренко исходят, на первый взгляд, из двух критериев: профессионализм и человеческая порядочность. Постепенно начинаешь понимать, что автор не разделяет эти два понятия. Не случайно большая часть уважительных отзывов приходится на период 1941—1945 годов: вероятно, война — годы, когда многие наши сограждане чувствовали себя более свободными, чем в довоенное и послевоенное время, — дала возможность людям его профессии проявить то лучшее, что было в них заложено.

Я узнал Петра Григорьевича уже тогда, когда с его военной и партийной карьерой было покончено, а громкая диссидентская слава еще не пришла к нему в полной мере.
...9 октября 1968 года.  Во дворике около здания районного суда на Серебрянической набережной — толпа. Судят участников демонстрации на Красной площади 25 августа — отчаянного протеста против вторжения Советской Армии в Чехословакию, но в зал никого кроме родственников обвиняемых и специально подобранной публики не пускают. До этого момента я не соприкасался плотно с тем кругом, в котором зародилось и развивалось правозащитное движение, хотя и подписал две-три петиции. Так что среди собравшихся у дверей суда у меня было мало знакомых.
Однако этого человека я заметил сразу — его нельзя было не заметить.
Он опирался на внушительную трость, и сам был необычайно внушителен: пожилой, высокий, мощный, с уверенными и твердыми манерами, он сразу бросался в глаза среди друзей и единомышленников подсудимых — разношерстной толпы московских интеллигентов, густо прослоенной оперативниками КГБ, изображавшими “возмущенный советский народ”. С последними он время от времени вступал в полемику, и тогда его рокочущий, спокойный баритон был слышен даже на приличном расстоянии. Кто-то подвел меня к нему и представил нас друг другу.
Я кое-что слышал и раньше об опальном генерал-майоре, отсидевшем несколько месяцев в психбольнице и разжалованном в рядовые за попытку создания подпольного “Союза борьбы за возрождение ленинизма”. Вместе с Петром Григорьевичем мы отправились к какому-то должностному лицу, то ли коменданту суда, то ли кому-то из судей — объясняться: суд открытый, почему же в зал не пускают публику? Разговор, конечно, получился пустой: зал полон, мы не можем проводить судебные заседания на стадионе, да и вообще, что за событие такое, подумаешь — хулиганов судят (подсудимые обвинялись по двум статьям Уголовного кодекса: ст.190-1 — “клевета на советский общественный и государственный строй” и ст.190-3 — “действия, грубо нарушающие общественный порядок”). Но после этого совместного визита мы с Петром Григорьевичем почувствовали себя как бы уже близкими знакомыми.
В тот день я перезнакомился с очень многими из тех, с кем тесно общался и работал в течение  последующих лет и десятилетий. Но Петр Григорьевич был не просто первым — он стал если не одним из самых близких мне, то уж, во всяком случае, одним из самых уважаемых мною людей.
Григоренко пишет, что его участие в правозащитной деятельности лишь в нескольких случаях можно назвать “событиями”. Но событием был он сам — со своей неостановимой активностью и безоглядной решительностью, с бесстрашием мысли и бескомпромиссностью в поступках. К своему гражданскому долгу, как он его понимал, Петр Григорьевич относился так, как, вероятно, перед этим относился к воинской присяге — и не пытался избежать неизбежных последствий. Конечно, характер не мог не привести его “в диссиденты”; но если бы во второй половине 1960-х годов он не нашел единомышленников и друзей вне привычного для него круга общения, он, конечно же, стал бы диссидентом-одиночкой. Да он, собственно, уже и был им. Разве его выступление на партконференции в 1961 году не поступок диссидента-партийца? А его “Союз борьбы”, в который вошли исключительно его сыновья и несколько близких родственников, — не акция диссидента-подпольщика? Петр Григорьевич, по-моему, прав: в подполье действительно частенько водятся крысы (хотя утверждение о том, что только крыс там и можно встретить, представляется мне публицистическим преувеличением, характерным для его страстной и беспокойной мысли). Но там, куда спускался он сам, крыс не было и быть не могло.
Выше я употребил слово “единомышленники”. Я настаиваю на этом слове, хотя в конце 1960-х Григоренко, в отличие от большинства из нас, был еще убежденным марксистом-ленинцем. Но диссидентов объединяли не те или иные идеологические парадигмы, а нечто большее: неприятие лицемерия и лжи, господствующих в общественной жизни, и уверенность, что можно (П.Г. сказал бы: “нужно”) жить и по-другому. Вопрос “Како веруеши?” не считался в этой среде чем-то очень существенным. Иное дело, что для многих наших “ленинцев” противоречие между ценностями права и свободы и учением, откровенно отрицающим свободу, а праву отводящим подчиненную и утилитарно-прикладную роль, со временем становилось нестерпимым; большинство из них в конце концов осознавали неизбежность выбора — и выбирали свободу. Так было и с Петром Григорьевичем: он перестал быть марксистом просто потому, что привык додумывать все до конца. Но это случилось позже. А тогда его коммунистические убеждения нисколько не мешали ни мне, человеку скорее антикоммунистических взглядов, ни кому бы то ни было еще из нашей компании.
Роль Григоренко в становлении общественного движения 1960—1980-х годов прежде всего — нравственная. Попав в новую для себя обстановку — нервную, напряженную, насквозь пронизанную интеллигентскими, сугубо “гражданскими” комплексами, — он остался самим собой, в полной мере сохранил присущую ему прямоту и ясность суждений, чистоту души, доходящую иногда до наивности. И это не могло не влиять на тех, кто тесно с ним общался. В сущности, активное участие Петра Григорьевича в формировании правозащитного движения было очень недолгим: с 1967—1968 и до мая 1969 года, когда его арестовали. (Я не говорю о 1974—1977 годах — от освобождения до отъезда в США; это было совсем другое время, когда правозащитная работа уже стала для многих из нас чем-то вроде профессии.) Но отпечаток его личности сохранился не только в его статьях и книгах, — он и несколько подобных ему людей задали движению нравственный уровень на много лет вперед.
Есть все же один эпизод, в котором Петр Григорьевич сыграл не просто важную, а ключевую роль. Это — дискуссии весны 1969 года о том, должны ли правозащитники создавать свои открытые и гласно действующие общественные организации. Григоренко был яростным сторонником той точки зрения, что — да, должны. Это стало его любимой идеей, и, надо сказать, он очень болезненно переживал то обстоятельство, что не все из нас были с ним согласны. Следы этой обиды читатель найдет и здесь, в его мемуарах. Кстати, меня Петр Григорьевич зачисляет в свои сторонники. Это не совсем так: я, если и поддерживал его в тех спорах, то отнюдь не безоговорочно. Скорее, можно сказать, что я не был непримиримым оппонентом этой идеи. Аберрация памяти мемуариста вполне понятна: с одной стороны, он очень хорошо относился ко мне, а с другой — ему была очень дорога идея организации. Настолько, что некоторые из его оценок, и без того страстных, доходят здесь до пристрастности, и всегдашняя его трезвая и спокойная доброжелательность отступает на задний план. В мемуарах есть еще несколько подобных оценок, излишне доброжелательных или излишне недоброжелательных, с которыми я не склонен соглашаться, — увы, уже никогда не придется поспорить о них с автором.
Что до споров весны 1969 года, то Григоренко остался в меньшинстве; боюсь, разочарование и обида сыграли не последнюю роль, когда он принимал решение о той роковой поездке в Ташкент, где его арестовали. Впрочем, арест был, конечно, запланирован заранее и вряд ли его удалось бы избежать. Но своим арестом он добился того, чего не мог добиться аргументами: через несколько дней, 20 мая, была создана первая в нашей стране открыто действующая независимая общественная организация — Инициативная группа защиты прав человека в СССР.
Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что Петр Григорьевич оказался гораздо дальновиднее нас. Во-первых, Инициативная группа действительно позволила до некоторой степени структурировать правозащитную работу. Во-вторых, мы “явочным порядком” реализовали гарантированную Конституцией свободу ассоциаций. И, наконец, в-третьих, ИГ продемонстрировала многим, что не всякая оппозиционная гражданская деятельность — это “политика”, что может существовать и неполитическая — например, правозащитная — общественная активность. Последнее, при тогдашней неприязни интеллигенции к самому слову “политика”, было особенно важно.
Так или иначе, именно Григоренко можно считать одним из основоположников независимой общественности в нашей стране. И одно это обеспечивает ему место в истории.
Отечественное издание книги Григоренко — это и в самом деле важное событие. Пожалуй, не следует относиться к ней как к стопроцентно надежному историческому источнику: когда Петр Григорьевич, на восьмом десятке лет, находясь в изгнании, взялся за мемуары, он был практически отрезан от документов. Поэтому в книге немало ошибок памяти, вроде неточностей в датах, биографиях, обстоятельствах. И, конечно же, на его воспоминаниях сказывается закон жанра: чем ярче личность мемуариста, тем сильнее излагаемые события окрашиваются в специфические, только данному человеку присущие тона. Я не могу с этой точки зрения судить о первой части воспоминаний, но что касается второй, “диссидентской” части, здесь у меня сомнений нет. Достаточно взглянуть на названия глав, посвященных диссидентскому периоду: “Партизанские бои”, “Встречное сражение”, “В осаде”... Ясно, что подобная военно-полевая образность не могла быть близка правозащитникам, людям, в большинстве своем сугубо штатским. Отчасти — но лишь отчасти! — эта специфическая особенность мышления автора сказывается не только на лексике, но и на оценках, и на анализе событий и явлений в диссидентской среде. И все же: самую важную задачу мемуариста — рассказать о времени и о себе, и о себе во времени — Григоренко выполнил с блеском.
Я уверен, что его книга войдет в золотой фонд русской мемуарной литературы и что это, малотиражное и “юбилейное” издание — не последнее. Воспоминания Григоренко еще будут изучаться и комментироваться специалистами. И, разумеется, еще не раз будут изданы в России.