ШЕСТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

В конце 1963 года в результате сложного квартирного обмена мы переехали на Запад Москвы в весьма стандартный для тех времен «хрущобный» панельный дом. Он и до сих пор стоит на улице Ярцевской под ¹ 18. Жить нам предстояло в квартире 27, на втором этаже второго подъезда. Удивительным и нечто символизирующим казалось название улицы – Ярцевская. Гришиным дедом, отцом его матери, был художник-передвижник Григорий Федорович Ярцев.

Улица была названа не в его честь, а во славу Ярцевского направления, сыгравшего какую-то роль во Второй мировой войне. Тем не менее, то, что мы поселились на Ярцевской улице, было приятно, ибо личность Григория Федоровича жила в воспоминаниях, легендах, фотографиях и в картинах, чаще всего в этюдах, которые висели на стенах новой квартиры и превращали ее в родной дом.

Незадолго до переезда, в 1962-м, умерла Гришина тетка Наталья Григорьевна Ярцева (Наташа), о которой он много пишет в своих записках. Случилось это в доме ее младшей сестры Екатерины Григорьевны (Кати). Две последние в ее жизни недели мы провели у ее постели – мы с Катей круглосуточно (я взяла отпуск), а Гриша приходил прямо с работы и часто оставался ночевать. Наташе перевалило за семьдесят пять, а в семьдесят она оставила работу химика, рассчитывая написать монографию, и тут на нее набросился жесточайший склероз. Она перестала ориентироваться во времени и пространстве, но при этом сохранила способность воспринимать и обсуждать многое, но не столько обыденное, сколько абстрактное. До того как Наташе стало совсем плохо, Катя читала ей вслух Вернадского, и Наташа объясняла ей все трудные для Катиного понимания места. Очень толково объясняла, профессионально. Интеллектуальные способности широко образованного химика сохранились.

Переезд состоялся после смерти Наташи. С нашей семьей стали жить Гришина мама Анна Григорьевна и тетка Екатерина Григорьевна, а с семьей моей сестры – моя мама Ксения Владимировна и тетка Елена Владимировна. Переехали мы в декабре 1963 года. Насте к этому времени исполнилось четыре с половиной года. Она освоила чтение и умела учить стихи с листа. Вечерами Гриша читал вслух доступные ей книги нашего детства, а перед сном отвечал на ее вопросы. Мне было порой грустно – я не могла так часто, как Гриша, общаться с Настей. На мне лежали хозяйственные заботы. Однако такой отлаженный быт просуществовал недолго.

Уже через полгода после переезда умерла Анна Григорьевна, а меньше чем через два года у Екатерины Григорьевны случился глубокий инсульт, после которого она осталась прикованной к постели и в таком состоянии прожила в нашей семье около двенадцати лет. Кроме потери движения, Катя лишилась возможности облекать свои мысли в слова. Она произносила одно словосочетание «семь-восемь». Вся смысловая нагрузка сосредоточивалась в очень богатых интонациях, мимике, тоже очень выразительной, в жестикуляции левой руки.

При этом у нее сохранился доброжелательный и веселый характер, она всем интересовалась и живо откликалась на события в семье и в мире. Она могла сама «сесть за стол», который мы составляли из высокой табуретки и чертежной доски, то есть спустить ноги с постели. Одинокие часы она делила между тем, что раскладывала пасьянсы (знала больше двадцати) и листала тома энциклопедии (у нас на полках стояли две – Брокгауз и Большая Советская) и художественные издания, которые собирала до болезни и собрание которых пополняли все ее гости. У нее вполне сохранился живой и даже профессиональный интерес и к прикладному искусству и к живописи, которой она занималась всю жизнь для себя, особенно много после ухода на пенсию.

Вырубив речь, инсульт способствовал восстановлению физического здоровья: выздоровело сердце (в пятьдесят лет у нее был инфаркт и до рокового часа инсульта ее мучили аритмии, которые теперь оставили ее), прошел бурсит, и нервы пришли в норму. Она не стала равнодушной, а просто утратила истеричность и обрела замечательную способность сочувствовать всем и, несмотря на все свои ущербы, получать радость от жизни.

Болезнь Кати физически осложнила нашу жизнь, однако никак не сказалась на духе семьи, и это было очень важно. Материальные трудности содержания больной Кати с нами разделили наши родственники и Катины друзья. Для ухода за ней удалось (опять же через друзей) найти женщину, согласившуюся жить у нас, – тетю Шуру. Она приехала к нам из далекого уральского городка Березовского. А до ее приезда в доме дежурили те же друзья и родственники. Настенька тоже оставалась с ними. Как правило, это были люди пожилые. Среди них были и кандидаты, и доктора наук. Помощь в уходе за Катей, которую они оказали нам, была героическим поступком с их стороны, но не могла быть долговременной.

Тетя Шура прожила с нами четыре года, а когда она навсегда уехала в свой Березовский, к нам переехали моя мама Ксения Владимировна и тетка Елена Владимировна. Они обе были старыми и больными людьми, но что было делать, если в пределах Москвы мы не смогли найти никого, кто бы согласился ухаживать за лежачей больной за то вознаграждение, которое мы в состоянии были платить. Вся семья помещалась в трех небольших комнатах общей площадью 42 кв. м, с кухней в 5,5 кв.м и крохотной прихожей.


А за стенами шли 60-е годы, и мы с Гришей всеми фибрами души были обращены в мир, ставящий перед всеми живущими этические проблемы. Осенью 1963 года мы подружились с Айхенвальдами. У нас продолжались наши «среды», и после знакомства с Айхенвальдами состав приходивших на «среды» существенно расширился.

В сентябре 1965 года в Москве были арестованы писатели Юлий Даниэль и Андрей Синявский, которые печатали свои произведения под псевдонимами Николай Аржак и Абрам Терц в зарубежных издательствах. Событие это и мы, и большинство людей нашего круга рассматривали как попытку власти вернуться к сталинским нормам произвола и насилия над личностью. Оно широко обсуждалось и у нас, и во многих знакомых нам домах, а кроме того, мы участвовали в сборе средств для найма адвокатов. Собирали «трешки на адвокатов», и, как правило, эти «трешки» нам давали с выражением сочувствия. А в одном доме произошла осечка, о которой я и хочу рассказать.

Мы были приглашены на день рождения нашего друга, Гришиного однокашника по нефтяному институту. Народу собралось много. В основном окончившие тот же институт – геологи и геофизики выпусков конца 40-х – начала 50-х годов. За пятнадцать лет самостоятельной профессиональной деятельности все обрели вес: кто-то в науке, а кто-то в номенклатуре. Большинство имели степень кандидатов, а некоторые и докторов технических наук, да и должности немалые – руководителей геолого-разведочных трестов или главных геологов. Обстановка была вполне непринужденной и даже веселой. И в какой-то момент меня черт дернул. Я рассказала, что случилось с Даниэлем и Синявским, и предложила дать «трешки» на адвокатов.

Ответом мне было гробовое молчание. Застолье стало медленно растекаться по площади квартиры. Общие разговоры сменились частными. Мой призыв повис в пустоте. Я почувствовала себя очень неуютно. Случилось это поздним вечером, пора было уходить, и мы все расходились, неловко прощаясь и очень формально договариваясь о новых встречах.

По дороге Гриша вспоминал биографии всех, кто сидел за праздничным столом. Почти все судьбы были типичны для нашего поколения – родители репрессированы, у большинства расстреляны отцы. Через несколько дней смущенный случившимся именинник, предлагая мне десятку, а если нужно, и больше, взволнованно говорил, что моей ошибкой было то, что я затеяла публичный сбор денег: «Подошла бы по-тихому, каждый бы дал». Такова была степень несвободы катакомбного мира, из которого мы как-то выкарабкивались.

Осенью того же 1965 года у нас на «средах» обсуждалась идея демонстрации – митинга гласности на Пушкинской площади. А.С.Вольпин составил гражданское обращение, в котором призывал власти выполнять собственные законы. Митинг состоялся 5 декабря 1965 года. Мы сочувствовали, но пойти – не пошли. Думаю, что сработала, кроме всего прочего, «идиосинкразия» на демонстрации вообще, да и объективная причина была: Катин инсульт требовал от нас новой организации быта, который еще не устоялся. Из близких нам людей на площади были Ира Кристи и Алик Вольпин.

Имена многих демонстрантов мы слышали впервые. В основном это были молодые люди студенческого возраста. О брожении среди творческой молодежи мы знали и до этого, знали, что собираются они у памятника Маяковскому, что читают там стихи и что их разгоняют милиция и КГБ. Мы им сочувствовали, но сами на площадь не стремились. Быт в нашей семье был труден и, естественно, «заедал», а главное, тогда мы еще не понимали, что именно они – эти мальчики и девочки – стоят у истоков демократического движения в России. В это движение мы втянулись, когда стали сажать не только «провинившихся» писателей, но и тех мальчиков и девочек, которые активно защищали свободы, попранные государством.

Ю.Даниэля и А.Синявского судили в феврале 1966 года. И опять мы, переживая это событие, около суда не толклись. Даниэль был осужден на пять лет, Синявский – на семь лет лагерей строгого режима. Сразу же после суда Александр Гинзбург начал собирать материал, предполагая издать «Белую книгу», в которую вошли бы все опубликованные и частные материалы, содержащие оценку происшедшего. Делал он это практически открыто. К концу 1966 года сборник был готов. Один экземпляр сразу же был передан в КГБ, а с остальными предполагалось познакомить ряд депутатов Верховного Совета СССР.

Мы с Гришей прочли «Белую книгу» примерно в то же время. Впечатление очень трудно описать, но было оно потрясающим. В книге были собраны письма, которые писали люди со всех концов Союза, протестуя против преследования писателей за их творчество, против суда над ними и против бесчеловечно жестоких приговоров. Все письма были адресованы либо в органы власти (в Верховный Совет, ЦК КПСС), либо в органы правопорядка и судебные инстанции.

Казалось, страх отпустил людей, пишущих объединяла одна забота: беспредел сталинского лихолетья не должен повториться. В книге была протокольная запись суда, которая говорила сама за себя. Обвиняемые не каялись, не признали себя виновными на политическом процессе.

Прошло десять лет после разоблачительного выступления Хрущева на ХХ съезде КПСС, но не произошло никаких изменений в идеологии правящей партии, не произошло изменений и в структуре власти, законы остались те же и даже ужесточились. ХХ съезд породил иллюзии, надежды на перерождение системы, но – этого не случилось. А общественное мнение, вопреки всему, возникло, и его появление было зафиксировано в «Белой книге».

В этой же книге были собраны отклики на дело Синявского и Даниэля, опубликованные в официальной прессе; в сравнении с фактическим материалом из зала суда и «неофициальными» откликами граждан они выглядели жалкими и стыдными, ибо базировались не на фактическом материале, не на законах, а были просто огульно ругательской литературой в худшем ее варианте.

1966 год характеризовался ростом двух тенденций: общество дозревало до уровня гражданского противоборства, а власти, напуганные тем, что на ХХ съезде были преданы гласности их преступные деяния, изобретали способы удержать общество в узде повиновения. 16 сентября 1966 года специальным Указом Президиума Верховного Совета РСФСР в Уголовный кодекс были введены статьи 190-1 и 190-3:

«Глава девятая

Преступления против порядка управления

Статья 190-1. Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй.

Систематическое распространение в устной форме заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений такого содержания –

наказывается лишением свободы на срок до трех лет, или исправительными работами на срок до двух лет, или штрафом до трехсот рублей.

Статья 190-3. Организация или активное участие в групповых действиях, нарушающих общественный порядок.

Организация, а равно активное участие в групповых действиях, грубо нарушающих общественный порядок или сопряженных с явным неповиновением законным требованиям представителей власти, или повлекших нарушение работы транспорта, государственных или общественных учреждений, организаций, –

наказывается лишением свободы на срок до трех лет, или исправительными работами на срок до двух лет, или штрафом до трехсот рублей.

Так же, как и статья 70 – аналог ст. 58-10 сталинского кодекса, статьи 190-1 и 190-3 создавали возможности квалифицировать «преступление» без события преступления.

Особо опасные государственные преступления

Статья 70. Антисоветская агитация и пропаганда.

Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти либо совершения отдельных особо опасных государственных преступлений, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания –

наказывается лишением свободы на срок от шести месяцев до семи лет и со ссылкой на срок от двух до пяти лет или без ссылки или ссылкой на срок от двух до пяти лет.

Те же действия, совершенные лицом, ранее осужденным за особо опасные государственные преступления, а равно совершенные в военное время, –

наказываются лишением свободы на срок от трех до десяти лет и со ссылкой на срок от двух до пяти лет или без ссылки.

Бороться за гражданские права в условиях существования перечисленных статей Уголовного кодекса было делом почти самоубийственным. А не бороться за гражданские права, декларируемые Конституцией, тоже было невозможно.

Появилось письмо протеста, которое подписали композитор Шостакович, академики Астауров, Энгельгардт, Тамм, Леонтович, Сахаров, писатели Войнович, Каверин и режиссер Ромм. Тогда им, да и нам казалось, что статус в иерархии творческой и государственной охраняет заявившего протест от преследований. Потом, в процессе борьбы за гражданские права, мы убедились, что это не совсем так. Беда была в том, что борьба против узаконенного беззакония не носила массового характера.

На очередную «среду» первым к нам пришел Сергей Мюге. Я в кухне кормила Гришу, Сережу и себя поздним обедом, а Настеньку ужином. Разговор вращался вокруг предстоящей встречи Нового, 1967 года. Поскольку Катя была прикована к постели, мы всех ближайших друзей звали к себе. Основная компания определилась давно, а «новичков» обсуждали, дабы не создать ситуацию, неприятную для кого-то из старожилов. Сергей предлагал позвать одну даму, характеризуя ее следующими словами: «Она бабка добрая, семья ее прошла через Караганду, в Москву вернулись после ХХ съезда. Их реабилитировали. Она поверила в кардинальные изменения власти и вступила в партию. Сейчас работает физиком в «ящике», защитила диссертацию, преуспевает, однако и нашим братом-самиздатчиком не брезгает».

Пообедав, мужчины пошли стирать пыль с шахмат, то бишь сыграть партию до чая и возможного прихода других гостей – оба были любителями. А Настенька подняла на меня свои ясные, очень чистые глаза и спросила: «Мама, а какого черта она пошла в партию?» Я тихо съела «черта», решив, что выправлять ее язык буду в менее серьезной обстановке, и говорю ей: «Каждый решает сам. Придет время, и ты будешь решать, вступать ли тебе в партию». – «Нет! – отозвалась она очень жестко. – Я, как и вы, буду читать запретные папочки». Тут я, допуская некоторую бестактность, говорю ей: «А ты уразумела, что про эти папочки трепаться не стоит?» Подарив мне взгляд, полный возмущения, ребенок ставит точку: «Давно уразумела», – отвечает она и уходит. А я думаю, думаю горькую думу о том, что мир для нее уже утратил гармонию и что ей всего восемь лет, а она, умница, уже многое поняла.

После новогодней вечеринки, на которую Мюге привели Генриха Батищева, марксиста из Института философии АН СССР, Гриша в маленькой поэме «Бедный Генрих» почти протокольно передал суть разразившихся дебатов (см. также мемуары С.Мюге).

5 декабря 1966 года в годовщину дня сталинской Конституции на Пушкинской площади состоялась вторая массовая демонстрация, посвященная теперь памяти жертв сталинского террора. Прошла она в полном молчании, лозунгов не поднимали, постояли и разошлись. Может быть, власти восприняли это как признак того, что в кругах активно сопротивляющихся возврату сталинизма наступил период инертности, – во всяком случае, в середине января 1967 года КГБ возобновил аресты. Были арестованы: издатель машинописного литературного журнала «Феникс-66» Юрий Галансков, Вера Лашкова – машинистка, печатавшая материалы к «Фениксу» и «Белой книге» Гинзбурга, а также двое их знакомых – Алексей Добровольский и Павел Радзиевский.

22 января 1967 года на Пушкинской площади состоялась демонстрация молодежи. Были развернуты лозунги с протестом против только что произошедших арестов и с требованием отмены антиконституционных статей 70, 190-1, 190-3 УК РСФСР. КГБ ответил волной обысков и арестов: за решетку за десять дней попали еще десять человек. В том числе и пятеро демонстрантов – Владимир Буковский, Вадим Делоне, Евгений Кушев, Виктор Хаустов и Илья Габай. А 23 января вечером арестовали и создателя «Белой книги» Александра Гинзбурга.

Арестованные в январе 1967-го проходили по разным статьям. Тех, кого обвиняли в том, что они вышли на демонстрацию, судили в разное время по статьям 190-1 и 190-3. Александра Гинзбурга, Юрия Галанского, Веру Лашкову и Алексея Добровольского (Радзиевского вскоре отпустили) – по 70-й статье. Их объединили в одном процессе, хотя деятельность их была различной.

Когда 8–12 января 1968 года проходил процесс четырех, мы с Гришей ни с кем из героев этого события знакомы не были. Мы в то время находились на стадии, когда мудрая катакомбная психология исчерпала себя и уже не представлялась столь мудрой. Во всяком случае, летом 1967-го Гриша ходил на кассационный процесс над Витей Хаустовым и познакомился за дверьми судейского зала с защищавшей его Софьей Васильевной Каллистратовой и Павлом Литвиновым. На процесс ни он, ни Павел, впрочем, как и сам подсудимый, не попали, что было обычно и, тем не менее, впечатляло.

С Юрой Галансковым мы никогда знакомы не были. Уже после суда мать Гинзбурга Людмила Ильинична рассказала нам о его инициативе – личной демонстрации у посольства США против американского вторжения в Доминиканскую Республику – и о том, что из этого вышло (его забрали в милицию). Он был трубадуром «Маяковки», а мы на «Маяковку» не ходили. А вот под дверью суда над Галансковым, Гинзбургом, Добровольским и Лашковой Гриша уже стоял. После суда его кто-то из своих познакомил с Людмилой Ильиничной. Цепочка была очевидной. Гриша отправился на суд, потому что прочел «Белую книгу» и пришел к убеждению, что гласность может подточить коммунистический морок в Советском Союзе.

После суда Гриша взялся за перо и написал заявление Генеральному прокурору СССР. Для Гриши это письмо определило ту жесткую позицию, которую он таким образом довел до сведения властей и всех, кто хотел знать, как он относится к данному конкретному преступлению, совершаемому властью.

Перечислив ряд совершенных во время судопроизводства нарушений Уголовного и Уголовно-процессуального кодексов РСФСР, он квалифицировал эти нарушения как «дискредитацию советского судопроизводства в глазах общественного мнения как внутри, так и за пределами СССР» и указывал на то, что подобная практика «наносит не поддающийся оценке ущерб престижу нашего государства». Далее Г.Подъяпольский предлагал ряд конструктивных мер для устранения подобной практики (см. раздел «Публицистика» этой книги).

Письмо 99-ти

14 февраля 1968 года нашего друга – математика, логика, поэта и правозащитника Александра Сергеевича Есенина-Вольпина насильно поместили в психиатрическую больницу. Эта акция властей вызвала возмущение широкого круга ученых и правозащитников. Возникла идея обратиться к министру здравоохранения СССР Петровскому, к главному психиатру Москвы и в Прокуратуру Москвы с коллективным письмом-протестом.

Мысль о написании такого открытого письма принадлежит Ирине Кристи, литературно письмо оформил Юрий Айхенвальд. Ирина Кристи и Акива Яглом были самыми активными собирателями подписей. Есенин-Вольпин работал на мехмате МГУ, Ирина Кристи была выпускницей мехмата, Акива Яглом преподавал там.

В письме разоблачались преступные методы борьбы режима со свободомыслием, использование властями медицины как карательного инструмента. Его подписали девяносто девять ученых – оно и получило неофициальное название «Письмо 99-ти». Позже список пополнился еще несколькими десятками подписей. Всего авторами открытого письма стали сто тридцать человек. В числе подписантов был и Григорий Подъяпольский. В Гришиных записках есть очерк о том, как на тему его подписантства с ним беседовал директор Института физики Земли АН СССР академик М.А.Садовский. Там же приведен текст этого письма.

Власти не ограничивались лишь инициированием «воспитательных бесед». Волна репрессий накрыла многих с головой. Так, в том же Институте физики Земли были устроены серьезные неприятности еще троим подписантам.

В Институте теоретической и экспериментальной физики, где работала Ирина Кристи, было организовано собрание, на котором с погромными речами выступали партийные боссы и подготовленные «представители рабочего класса». От подписантов требовали раскаяния и отказа от подписей. Кристи не раскаялась, и ее уволили «по сокращению штатов».

Многие ученые, подписавшие «Письмо 99-ти», были уволены или понижены в должности. Из наших знакомых потеряли работу доктор физико-математических наук лауреат Сталинской премии Александр Кронрод, доктор физико-математических наук лауреат Сталинской премии Наум Мейман, доктор физико-математических наук Исаак Яглом, преподаватель математики на филологическом факультете Московского университета Юрий Шиханович.

Никому из подписантов многие годы не давали разрешения выезжать за границу. Власти пытались таким образом запугать общественность, заставить честных людей бояться и молчать.

Как показали дальнейшие события, эта попытка оказалась, к сожалению, небезэффективной…...

Людмила Ильинична Гинзбург

После того как Гриша в помещении суда познакомился с Людмилой Ильиничной поздно ночью он рассказывал мне о том, что происходило на суде и возле, и больше всего о том, каким исключительным героем показала себя матушка Гинзбурга. Мы оба поняли, что должны включить ее в круг своих забот.

Так и случилось. Мы приняли ее, а она – нас как нечто естественное и очевидное. Мы стали бывать у Людмилы Ильиничны очень часто – и не в официальных гостях, а потому, что ей и нам этого просто хотелось. У Людмилы Ильиничны был дар общения с людьми самыми разными. Она обладала огромным внутренним достоинством даже в трагических обстоятельствах ее жизни. А деятельная доброта, терпимость, неравнодушие к трудностям других обеспечили ей широкий круг друзей и знакомых. Ее стали звать «Старушкой» (говорят, с легкой руки ее сына Алика), и была в этом нарицательном имени дань ее замечательным человеческим качествам.

К Людмиле Ильиничне ходили толпы друзей Алика из всех времен его жизни – и не только потому, что жалели ее, а потому, что черпали в ее позиции нравственные силы. Вот так и мы...

Мы собирались после работы и, следовательно, из разных концов города, но одинаково голодные. На Полянке была хорошая «Кулинария», в которой я знала толк: схватывала мясо для Гриши и Людмилы Ильиничны и что-то овощное для себя, а порой и рыбу для кота Мишки. Звоню в дверь, обычно слышу шаги Людмилы Ильиничны: значит, Гриша еще не пришел. Под внимательным взглядом кота Мишки решаем, что приготовить. У меня с котом вполне доброжелательные, хоть и не близкие отношения, но Людмила Ильинична его не просто любит – она его обожает, а кот ее... терпит. Может, он не в силах забыть какой-нибудь ее прошлый промах, а может, ему просто на всех наплевать: бывают люди-эгоисты, отчего бы и коту эгоистом не быть.

Обычно, когда еда и чай аппетитно украшают стол и заполняют комнату пряным духом особого уюта, приходит Гриша. Обед сопровождается многими историями, которые рассказывает Людмила Ильинична. Они посвящены Алику, его жизненным коллизиям и многим событиям из жизни того круга, к которому принадлежат и он, и она и который мы почти не знаем. Нам все это очень интересно. После обеда Людмила Ильинична и я убираем со стола и моем посуду, а Гриша забивается в какой-нибудь угол, оккупирует кресло и пишет свои формулы, которыми увлекается со страстью, как и всем, что делает всерьез. Он нас не слышит (способен отключаться), а мы обсуждаем рецепт и объемы изготовления «зэковского» печенья.

Его секрет мне сообщила Людмила Ильинична в один из первых же дней знакомства. У нее он из времен первой посадки Алика и с годами совершенствуется. Главный секрет в том, что печенье должно иметь «фабричный» вид черных сухариков, а калорийность, елико возможно, высокую. Я быстро приобрела навыки мастера, а так как тогда «заметали» по политическим мотивам очень многих и подследственным полагалась раз в месяц передача, то и количество печенья требовалось соответственное. Одна Людмила Ильинична даже при том, что она раздавала рецепты родственникам арестованных, справиться не могла. На этом поприще подвизалась также мама Володи Буковского Нина Ивановна. На этой почве мы с ней познакомились, а потом стали и друзьями.

Однажды я пекла печенье для арестованного Петра Якира, и оно не получилось. Что-то я не доложила или переложила. Печенье вышло жестким и малосъедобным. За ним приехали, когда оно еще дозревало в духовке. Я рванулась сделать новую порцию, но приехавший ждать не захотел и ухватил испорченные сухарики, а утром их понесли в тюрьму. У меня до сих пор ощущение вины перед Петей. Думаю: может, подкрепившись моим печеньем, он занял бы другую позицию?

Очень скоро Людмила Ильинична стала бывать у нас на «средах» и уж совсем непременно – на всех «табельных» днях. У нас в семье существовала – да и сейчас существует – традиция празднования дней рождения всех членов семьи. Особенно веселыми бывали детские праздники. В комнату, где происходило торжество, из взрослых допускались только те, кто умел самозабвенно веселиться; те же, кто не умел, сидели на кухне и пили чай с пирогами. Нина Ивановна Буковская приводила на Настины и Викины (Любарской) дни рождения внука Мишу и в первый же раз была отлучена от детей за нравоучение, которое прочла расшалившемуся внуку. А Гриша играл и шалил со страстью и беззаботностью. Если играли в «гоп-доп», то от его ударов готов был рассыпаться стол. А каким выдумщиком и спорщиком он проявлял себя в словесных играх и шарадах! Людмила Ильинична пробиралась в гущу играющих, весело смеялась и потом долго переживала перипетии и подробности того, что происходило.

Ее единственный и бесконечно любимый сын Александр Гинзбург отбывал свой пятилетний срок, а у нас на «средах» и во всех домах нашего круга формировалось то, что прошло стадию общественного мнения и вступило в стадию демократического движения. Мы все в этом участвовали, и доля Людмилы Ильиничны была немалой.

С Аликом Гинзбургом и его женой Ариной мы познакомились и сблизились уже после возвращения Алика из лагеря в 1972 году – в те времена, когда они жили в Тарусе с двумя малышами. Шли 70-е годы. Гриша был членом Инициативной группы по защите прав человека в СССР и членом Сахаровского комитета прав человека. Случилось это потому, что, написав свое первое правозащитное заявление на имя Генерального прокурора в январе 1968 года, он выбрал судьбу, уходить от которой не собирался. Он подписывал и составлял письма в защиту очень многих, сведения о которых приходили разными путями и содержали информацию о нарушениях прав человека. Эти письма пересекали государственные границы, распространялись по всему миру и создавали поток гласности...

Айхенвальды

С Юрием Александровичем Айхенвальдом и Валерией Михайловной Герлин (Вавой) нас познакомила Ира Кристи. Мы не просто подружились с ними, а ринулись в эту дружбу. С порога их дома для нас начались многие дороги, ведущие из катакомбного мира в мир относительной свободы.

Сами Айхенвальды представляли собой невиданное в нашем кругу явление. Оба они происходили из элитарных советских семейств, которые были разрушены репрессиями 1937 года.

Еще до пика сталинского террора, в период становления советской власти, был репрессирован дед Юры, Юлий Исаевич Айхенвальд, известный литературный критик и философ. В 1922 году вместе с большой группой интеллигентов он был выслан за рубежи Страны Советов. Высылка сопровождалась лишением гражданства. Господ-интеллектуалов отлучали от возможности строить «светлое будущее социализма». А сын его, отец Юры, Александр Юльевич Айхенвальд, стал активным строителем этого будущего. Красный профессор, сподвижник Бухарина, верный сын партии, он пятнадцать лет вдохновенно работал на этом поприще. Отец Вавы был крупной фигурой в КГБ и служил тем же идеалам. Оба они были арестованы и расстреляны на рубеже 30–40-х годов. Мамы Юры и Вавы отбыли лагеря и ссылки. Дети росли без родителей: Юра – у бабушки, Вава – у подобравших ее друзей семьи. И так – до совершеннолетия. А потом настал и их черед: тюрьмы, пересылки, ссылки, а для Юры и психбольница. На самом-то деле только за то, что они были детьми репрессированных.

Мы подружились с ними в период, когда гражданские права их были восстановлены. Жили они в двухкомнатной квартире по улице Сайкина, идущей по-над краем грузовой железнодорожной ветки, недалеко от самого крупного автозавода, носившего имя Сталина, – ЗИС. Потом его переименовали в ЗИЛ – завод имени Лихачева, а ближайшую к нему станцию метро «Завод им. Сталина» просто в «Автозаводскую».

Я написала о восстановленных гражданских правах, но это не исключало пристального и постоянного внимания к ним органов госбезопасности. Многие признаки свидетельствовали о том, что КГБ числит их за собой и досье на них пополняются. Естественно, это мешало жить. И вот году в 1964-м, после того как безымянный гэбэшник провел с Вавой превентивную беседу в школе, где она работала, Юра отправился в приемную КГБ на Кузнецкий мост, 24 и сам напросился на прием. Времена были еще неопределенные: провернув массовый террор, КГБ осуществил и массовую реабилитацию. Во время «беседы» обличительную речь держал Юра, гэбэшник молчал, но с тех пор явная опека со стороны КГБ на некоторое время прекратилась.

Квартира их находилась на четвертом этаже большого многоэтажного и многоподъездного дома, ограничивающего длинный двор, внутри которого существовало подобие сквера с качелями, столиками и скамейками, в вечерние часы пустующего и мрачноватого. Окна обеих комнат выходили во двор, окно кухни – на улицу Сайкина, а следовательно, и на полотно железной дороги. Стены большой комнаты и коридора, в торце которого была кухонная дверь, были заставлены стеллажами с книгами. На свободных участках причудливо разместились картины очень современного направления. В комнате висел бело-зеленый флаг и стоял весьма вызывающий скульптурный кукиш, изображение которого красовалось и на флаге. Все это было атрибутами игр того класса, в котором Юра был классным руководителем.

В доме витал дух свободомыслия. Хозяин и хозяйка преподавали литературу в школах и относились к своей работе неформально. К ним запросто заходили ученики, настоящие и бывшие, обсуждались проблемы глобальные и личные, составлявшие ткань их жизни. Кроме того, в доме часто бывали друзья. Именно там мы познакомились с Сашей Асарканом, Аликом Есениным-Вольпиным, Петром Якиром и всем его семейством, Сергеем Мюге, Асей Великановой, Толей Якобсоном, Майей Улановской и другими участниками зарождавшегося тогда правозащитного противостояния властям. И было это еще до первой правозащитной демонстрации 1965 года.

У Айхенвальдов существовала традиция многолюдных празднований дней рождения членов семьи. Гости переполняли квартиру. На первом же таком празднике мы насчитали около семидесяти человек. Тут были бесчисленные ученики, друзья, кто-то приводил своих знакомых, не известных ни юбиляру, ни хозяевам дома. Однажды Вава на своем дне рождения спросила молодого человека, лицо которого видела впервые: «Вы кто?» – «А вам какое дело?» – парировал тот независимо. Смутившись, виновница торжества отступилась от нахала, а может быть, и от штатного наблюдателя, так и не выяснив, кто он, ибо ее отвлекла новая партия гостей, вполне ей знакомых и дорогих. Царило веселье, читали стихи – в основном, их авторы: хозяин дома Юра Айхенвальд, Алик Вольпин, Юлик Ким. Гриша Подъяпольский со своими стихами вписался в эту традицию вполне. А поздними ночами, обычно на кухне, шли разговоры «за жизнь».

В Юре жило непреодолимое желание проанализировать историческую обстановку и понять, почему все произошло так, а не иначе. Как возник этот уродливый мир? И кто и что его существование определили? Его позиция была пронизана чувством сопричастности к грехам нашего времени непосредственно его родителей: они делали революцию, они закладывали фундамент коммунистического мировоззрения, они создали систему, при которой жизнь превратилась в затхлое болото. Он искал пути выхода из этого болота.

Еще на первом этапе знакомства мы с Гришей достали билеты на спектакль «Сирано де Бержерак» в театр «Современник». Пьеса шла в Юрином переводе. Вещь эту я постоянно читала в юности, потом в Вахтанговском театре видела нечто непохожее на моего затверженного Сирано и даже решила никогда больше не смотреть спектакль, так далек он был от возникших при чтении и живших во мне с юности образов. А тут... Гриша меня уговорил: были куплены билеты с чудовищной нагрузкой – билетами в какой-то прогорающий театр, которые мы тут же выбросили. Возникло предощущение чего-то нового, незнакомого. И это ожидание не обмануло: спектакль очень понравился. Любимый рыцарь скинул паутину времени и заговорил страстно и трепетно о том, что болит в наших душах, истерзанных стремлением к справедливости и борьбе.

Так случилось, что подружились не только мы, взрослые, но и наши дочки – Саша Айхенвальд и Настя Подъяпольская. Кроме того, нас связывали общие близкие отношения с Ирой Кристи. И когда в нашем доме случилась беда: с инсультом слегла Катя, родная тетка Гриши и двоюродная бабка Иры, Айхенвальды стали чаще бывать у нас, чем мы у них. В эти годы Юра интенсивно занимался литературным творчеством. На наших «средах» и в субботы он читал у нас свои стихи и прозу. В любом общем обсуждении Юра лидировал. Это было интересно, хоть я не всегда бывала с ним согласна. Иногда он отстаивал тезис, не вытекающий из его мировоззрения, а скорее ему противоречащий, и с любопытством наблюдал за тем, какова будет реакция аудитории.

К концу 60-х годов ростки правосознания окрепли в наших катакомбных душах. Реакция режима была адекватной. Если в начале нашей дружбы мы на пришедшего после беседы из КГБ Айхенвальда смотрели как на чудо-героя, то к концу 60-х ощущение необходимости оказывать сопротивление заставило нас совершать поступки, вполне замечаемые КГБ. В следственных тюрьмах оказались многие, поднявшие свой голос против возрождения сталинизма. Вышла «Белая книга» о процессе над Даниэлем и Синявским. Была организована Инициативная группа по защите гражданских прав в СССР, в которую вошел и Гриша Подъяпольский. С допросов стали возвращаться Гриша и многие другие, и этим другим следователи сообщали, что Подъяпольский натворил такое, что является первым кандидатом на арест. Естественно, в правовом отношении все «претензии» КГБ были мыльными пузырями. Однако существующая традиция и разбойничья логика коммунистического мира уплотнила их до твердости ядра, способного убить. Контактов с КГБ боялись все. Особенно тягостны они были для тех, кто имел этот опыт в сталинские времена. Юра и Вава имели.

И тем не менее, потребность не только писать, но и глаголом жечь души современников толкнула Юру на очень трудный, нервный и опасный путь: живя и работая в СССР, он печатался и на родине, и за рубежом.

Бывали периоды, когда каждый прожитый день казался последним. Последним перед арестом. Реально было предположить и прослушивание телефона, и наличие микрофонов, вмонтированных в стены. В минуты, когда напряжение хватало за горло, Юра срывал телефонную трубку и кричал в нее: «Я тебя не боюсь, Вася! Туды-сюды твою душу!» Напряжение спадало, и он садился работать.

А вечерами приходили друзья – и очень часто не развлечься, а обсудить сложные жизненные коллизии, в которые их или кого-то из их близких ставила господствующая советская система. И Юра, и Вава многим помогли не сорваться и не натворить глупостей, а также не прийти в отчаяние. Наша Ира Кристи, по существу, сделалась членом этого беспокойного дома. Дар сопереживания был свойствен всем троим.

В 1968 году Айхенвальды подписали письмо в защиту Галанскова, Гинзбурга, Добровольского и Лашковой («Письмо 170-ти»). В школах, в которых они работали, им устроили «проработку» и оформили увольнение. Они пустили протокольную запись того, как все это сделалось, в самиздат и подали в суд на администрацию. Очень скоро случилось непредвиденное: «протоколы» передали по «голосам», а суд восстановил их на работе. Тем не менее Юра не вернулся в школу. К тому времени он опубликовал достаточно много переводов, литературоведческих статей и журнальных очерков и был принят в существовавший при издательстве «Художественная литература» профком – организацию, обеспечившую ему некоторые права и социальную защиту. Его не так просто было обвинить в тунеядстве и заставить забивать гвозди или копать канавы, даже когда он «не выдавал продукцию», т.е. какое-то время не публиковался. Когда он заболевал, ему оплачивали бюллетень. Вава получила место учительницы в старших классах в окраинном, «пролетарском» районе. Все, что она рассказывала про свою работу, выглядело очень смешно.

– Они молчат. Молча слушают, – говорила она. – Мне кажется, они ничего не улавливают. Просто я говорю гладко, и им это нравится.

Позже со мною в качестве лаборанток работали две бывшие «молчаливые» ученицы Вавы. Они рассказывали, каким чудом показалась им новая учительница, а когда возник литературный кружок, в котором все разговорились, всем стало интересно жить. Валерия Герлин проработала в этой школе несколько лет. Ее выжили не «серые» ученики (ученики оказались всякими), а весьма «серые» учителя, среди которых она была «белой вороной».

Жизнь на улице Сайкина текла в обычном ритме. Юра читал стихи, иногда прозу то на каких-то студенческих вечерах, то у нас дома, на «средах». Все бури, возникавшие в связи с существованием демократического движения в России, не миновали этот дом. Юре принадлежала роль тайного (ибо ни в какие структурные организации он не вступал) «кардинала». Именно с ним обсуждались стратегические планы поведения многих из тех, кого вызывали на допросы в КГБ и в прокуратуру, обсуждались письма в защиту тех, кого уже загнали в следственные изоляторы, и сведения о тех, кто уже перешагнул порог ГУЛАГа.

Мне не хочется повторяться. В моем описании 60-х и 70-х годов семейство Айхенвальдов присутствует всегда, ибо было оно одним из очень близких. В этой книге есть и воспоминания Юры о Грише, и критическая статья о Гришином литературном творчестве, и ссылки на книгу Айхенвальда «Високосный год», которую автор посвятил памяти Григория Подъяпольского.

Ю.А.Айхенвальд пережил Г.С.Подъяпольского на семнадцать лет. Он умер 28 июня 1993 года, вовсе не исчерпав своих творческих сил и возможностей.

Оболенские

Гришина бабка Анна Владимировна Ярцева (в девичестве Вишнякова) через несколько лет после замужества заболела открытой формой туберкулеза. Врачи рекомендовали ей переехать в Крым: тамошний воздух издавна считался целебным при туберкулезе. Гришиному деду Григорию Федоровичу Ярцеву пришлось выхлопотать место лесничего в Крыму, тем более что у него были для этого основания – в молодости он окончил Петровско-Разумовскую академию.

Семья переехала из Москвы в Ялту. К этому времени Григорий Федорович уже состоялся как художник и архитектор. В Ялте он по собственному проекту построил большой дом, в котором поселилась семья Ярцевых и семья доктора Л.Средина. Во дворе стоял флигель, в котором обитало семейство Пешковых (А.М.Горького). Существует фотография того времени, с которой на нас дружелюбно смотрят главы трех семей, образовавших эту маленькую «колонию».

В начале 50-х годов мы с Гришей, путешествуя по Крыму, разыскали ярцевский дом. Основными приметами того, что мы не ошиблись, была мемориальная доска, висевшая на доме и утверждавшая, что в нем жил А.М.Горький (на флигеле такой доски почему-то не было), и то, что улочка, на которой этот дом располагался, носила имя доктора Средина. Имя Григория Федоровича Ярцева не фигурировало.

Все, что я знаю о жизни Ярцевых в Крыму, я почерпнула из рассказов моей свекрови Анны Григорьевны, которая росла в этом доме. Из фамилий, встречавшихся в ее рассказах, я помню Чехова, Зобниных, Эйлеров, Бальмонта, Шаляпина, Волошина, Короленко, Оболенских, ну и, конечно, Срединых и Пешковых. Дочка Ярцевых Ася (моя будущая свекровь) дружила с сыном А.М.Горького Максимкой и вспоминала о нем с теплом и жалостью, а об отце его, Алексее Максимовиче, – с ужасом и недоумением, особенно о его манере шутить, которая противоречила ее понятиям о приличиях.

Связи тех времен чудом сохранились в нашей семье. Одним из самых живых ростков оказалась связь с семейством Оболенских.

Владимир Андреевич Оболенский и Григорий Федорович Ярцев играли видные роли в жизни крымского земства. Они оба состояли в кадетской партии и были депутатами от Крыма в каких-то из Государственных Дум. Их семьи общались, дети дружили. Сам Владимир Андреевич уехал из России со старшей дочерью (тогда сестрой милосердия) и старшими сыновьями (участниками Добровольческой армии) в период врангелевской эвакуации. Остальная часть семьи пережила много мытарств, в том числе тюремные застенки крымского и московского ЧК. В Москве же семья Оболенских оформляла выездные визы, кто-то из них жил у Ярцевых. У них, например, скрывался младший сын Владимира Андреевича – Лева Оболенский. Появление на улице грозило ему мобилизацией в Красную Армию, а выяснение его фамилии могло кончиться большой бедой. Очень близкими подругами были Ирина Оболенская, Ася Ярцева и Лиза Шишмарева. К 1924 году все Оболенские перебрались за кордон, и все сведения о них для нас затерялись за «железным занавесом».

Больше чем через тридцать лет, в середине 50-х годов, в период хрущевской оттепели и освоения целины в Москве появились две уже немолодые художницы русского происхождения, приехавшие из Франции «для работы на целине» – таков был официальный мотив их возвращения в Россию, изложенный в заявлении на имя Н.С.Хрущева. Их впустили в Союз. Они пробыли какое-то время в Москве и получили направление в Ташкент, где, кажется, вполне благополучно прожили много лет.

Художницы до революции принадлежали к тому же кругу российской интеллигенции, что и Ярцевы. Анна Григорьевна ходила повидаться с ними и узнала от них подробности жизни многих знакомых и адрес своей подруги Ирины Оболенской. Я уже не помню, кто написал первый, но именно тогда началась переписка, которая длилась несколько лет и затухла после кончины Анны Григорьевны. Письма приходили очень регулярно, были милыми и содержательными и как-то быстро восстановили дружеские отношения и взаимный интерес.

Ирина и ее муж жили в Гренобльских Альпах, работали в маленьком местном музее: Ирина телефонисткой, ее муж сторожем. Ирина много писала о семьях своего младшего брата Левы и сестры Натальи и об их детях. В письма всегда бывали вложены открытки с видами Альп, а иногда и уголков Парижа. Приход каждого письма для нас был событием: оно прочитывалось с пристрастием, и вокруг него велись долгие разговоры. Анна Григорьевна обладала богатейшей памятью и даром очень живого рассказчика. Так Оболенские из Франции врастали в нашу жизнь.

В 1962 году в Москву приехала Французская промышленная выставка, и в числе ее представителей – Миша Оболенский, старший сын Левы Оболенского. Он навестил Анну Григорьевну, а мы в первый же выходной день побежали его разыскивать и нашли-таки и пригласили к себе в гости. Миша Оболенский оказался первым иностранцем из западного мира, с которым нам удалось побеседовать. Беседа длилась долго, далеко за полночь. Наше любопытство, наверное, показалось ему неистощимым, а может быть, порой нелепым. Мы, особенно после ХХ съезда, вконец растерявшие всякое уважение ко всем, кто в Стране Советов стоял у власти, с большим удивлением обнаружили, сколь велик у Миши пиетет по отношению к Де Голлю.

А осенью 1967 года в Московский университет по обмену с Францией приехал учиться младший сын Левы Алеша Оболенский. К этому времени мы уже жили на Ярцевской своим домом, который понес большие потери: умерла Анна Григорьевна и слегла в инсульте ее сестра Екатерина Григорьевна. Насте шел девятый год. Мы принимали друзей, обсуждали чешские реформы и угрозу возврата в нашу жизнь сталинского беспредела. Мы еще ничего не предприняли, но все ближе подходили к идее противостояния режиму.

Именно в такое непростое время на пороге нашей квартиры возник очень длинный, очень худой и очень милый юноша Алеша Оболенский. Я не помню минут замешательства. Переступив порог, он стал своим в нашей семье. Алеша то появлялся, то исчезал. Он слушал университетские курсы, общался с находившими его родственниками, обретал новых знакомых и друзей и очень много и увлеченно рисовал. Каждый его приход к нам был радостным событием для всех членов семьи, в том числе и для Настеньки, с которой он играл с непосредственностью недавно ушедшего детства. В июне 1968 года Алеша уехал во Францию: кончился срок его стажировки. А в ноябре 1969-го появился снова – и не один, а с совершенно очаровательной женой Жоэль.

Мы виделись каждую неделю – по субботам обязательно, а порой и чаще. Теперь Алеша приехал уже не учиться, а служить. Как это ни казалось нам парадоксальным, он отбывал армейскую службу в качестве преподавателя МГУ. Правительство Франции заключило контракт с Московским университетом на его работу и в течение срока его армейской службы зарабатывало на нем, ибо ему-то оно выплачивало воинское довольствие, а разницу забирало себе. Такова традиция: так или примерно так поступают многие молодые французы, имеющие высшее образование или дефицитную специальность.

Мы видели, как из довольно бедных и ищущих подработку Алеша и Жоэль превратились в людей вполне состоятельных – когда кончился срок Алешиной службы в армии, отчисления в пользу французского правительства прекратились и он стал получать полноценную зарплату.

Войдя в нашу семью, Жоэль и Алеша познакомились со всем кругом наших родственников и друзей. И так как время их пребывания в России совпало со временем рождения и формирования демократического движения, они сделали свой выбор – стали помогать нам. У них была возможность передавать в свободный мир правдивую информацию о событиях в России. И они эту возможность использовали. Через них ушли на Запад рукописи Гришиного сборника «Золотой век», первого сборника Юры Айхенвальда «По грани острой» и многие другие произведения и свидетельства. Гриша просил Алексея Оболенского быть его поверенным и дал ему генеральную доверенность на ведение всех его дел.

Сотрудники КГБ что-то проведали. Когда Алеша и Жоэль вместе с годовалой Лидусей летом 1971 года уезжали из России морем через Одессу в Марсель, на таможне им был устроен беспрецедентный для иностранных граждан обыск. Искали крамольные бумаги, но... ничего серьезного не нашли.

С тех времен наши семьи связаны тесными узами, мы вместе переживали радостные события рождения их детей – Лидуси, Гриши и Бориса. Гриша Подъяпольский был провозглашен с амвона крестным отцом Гриши Оболенского. Фотографии малышей воспринимались как фотографии внуков, а у портрета своего крестника Гриша часто останавливался и как-то растроганно что-то высматривал в его чертах.

У нас в гостях побывали многие члены клана Оболенских. Училась в Архитектурном институте Алешина двоюродная сестра Катя и тоже стала другом дома. Я очень сблизилась с ее мамой Натальей, дочерью Владимира Андреевича, а вот с Левой Оболенским, младшим сыном Владимира Андреевича и отцом Алеши, нам помешал познакомиться КГБ. Алеша и Лева собрались в Москву. Уже были известны номер рейса и время посадки самолета в Москве, чуть ли не в последнюю минуту им сообщили, что Москва отказала Алексею Оболенскому в визе.

Шли 1973, 1974, 1975 годы. Мы переписывались. Иногда кто-то из родственников или знакомых приезжал и привозил из Франции сумку, полную детских вещей. Нас включили в круговорот, который всегда существует в больших семьях, да и не только в семьях. Получив очередную французскую одежку, Настенька говорила: «Какая она мягонькая, уютная, старенькая», а как только вещь делалась мала, ее передавали к следующей деточке-диссидеточке. По размеру следующей была Викуха Любарская. А от нее продолжался бег вещей теперь уже не по французскому, а по русскому кругу.

Вместе мы пережили горе – смерть Гриши. От тех времен у Оболенских сохранилась связка моих и Настиных писем, которые помогли мне написать очерк «Туруханск», – ведь все мои архивы были украдены КГБ во время обысков и при переезде из Москвы в Вену.

Когда в 70-х годах власть стала избавляться от диссидентов, выпихивая их за пределы СССР, многие ехали во Францию, ибо там издавалась русская газета («Русская мысль»), а уезжавшие не представляли свою жизнь вне борьбы с тоталитарным режимом на родине, так как сами были жертвами этого режима. Оболенские многим помогали освоиться в эмиграции, а с целым рядом людей, с которыми были знакомы по нашему дому, сблизились и подружились.

Алеша не оставлял попытки приехать в Москву, и зимой 1980 года он все-таки появился в нашем доме. Для этого ему пришлось проявить настойчивость и изобретательность. Он создал ситуацию, при которой отказ ему в визе для работы в МГУ привел бы к тому, что некоему «ученому» из СССР пришлось бы срочно покинуть университет в Ницце. Для нас с Настей недели, проведенные Алешей в Москве, остались ярким бликом на общем мрачном фоне тех лет. Естественно, что Алеше очень хотелось увезти нас «в кармане». Нужно сказать, что КГБ хотел того же. В то время меня часто тревожило это ведомство, и на одной из проработок мне прямо сказали, что с их стороны возражений против отъезда нашей семьи не будет.

Я пишу эти строчки на десятом году нашей эмигрантской жизни. Связь двух ветвей потомков двух земских деятелей предреволюционной России, кадетов Владимира Андреевича Оболенского и Григория Федоровича Ярцева, продолжается. Очень хочется верить, что и пятое поколение останется верным русской вековой традиции и наши внуки и правнуки сохранят интерес к русской культуре, истории, а главное, будут нужны и интересны друг другу.

Лето 1968 года. Суд над Анатолием Марченко. Демонстрация у Лобного места на Красной площади

Летом 1968-го мы отдыхали в Литве на озерах в компании с Асей Великановой, Сережей Мюге и двумя Асиными подругами. Детей было много, но я помню только двоих – нашу Настеньку и мюговского Коляшу. Весь отдых прошел под знаком обсуждения «Пражской весны», в состоянии надежды на то, что она выживет, и в страхе от предчувствия, что советский сапог ее раздавит. А еще мы в то же время читали Оруэлла «1984 год». Книга была на английском языке, Гриша читал и переводил мне построчно.

Мягкая чарующая природа литовского Полесья проникала в наши души, как виды за окном мчавшего нас куда-то поезда. До конца намеченного срока не выдержали – вернулись в Москву. Настеньку удалось пристроить к подружке, которая ехала с родителями в Таганрог, а мы решили никуда не выезжать и посмотреть, что будет. Естественно, побежали по знакомым домам и узнали, что 21 августа будут судить Толю Марченко, формально – за нарушение паспортного режима.

Выяснили, где будет суд, и с утра были там. Зал заполнялся быстро. Рядом со мной сидел Кома Иванов, с другой стороны – какой-то весьма серого вида пенсионер. Грише сесть рядом не удалось. В зале было много знакомых и явно своих, примерно столько же чужих гэбэшного вида молодцов и просто пенсионеров, преимущественно мужчин. Сидя в зале, мы узнали (конечно, от своих), что советские войска вторглись в Чехословакию.

Начался процесс-фарс. Предъявленные Толе Марченко прокурором обвинения не имели ничего общего с теми претензиями, которые к нему имели власти. Судьи обсуждали не только не бывшее в действительности, но и абсолютно несущественное: было ли Толей Марченко совершено нарушение режима, то есть ночевал ли он подряд три ночи в Москве.

Защиту очень скрупулезно вела адвокат Д.И.Каминская. В ходе прений сторон обвинитель – прокурор Миронов – признал, что адвокат Каминская разбила все его доказательства по пунктам, и авторитетно заявил: «Но мы диалектики, и поэтому я утверждаю, что совокупность наших доказательств неопровержимо доказывает, что Марченко проживал в Москве». Послушный суд проштамповал своим решением то, что определил прокурор, – год лагерей строгого режима.

Мы шли из зала суда большой группой, грустно перекидываясь словами, а позади, в отдалении, по другой стороне улицы шла примерно такая же по численности группа гэбэшников. Никаких эксцессов не происходило, никто никого не задирал, однако противостояние двух этих групп, существующих в одной стране, в одном времени, висело в воздухе.

Мы с Гришей, дойдя до Ленинградского шоссе, наспех попрощались с теми, кто был рядом, и пошли в сторону Боткинской больницы с ощущением, что оторвались от чего-то опасного и непредсказуемого. В общем, дали стрекача, хотя понимали, что никто за нами не гонится. И впоследствии, когда за нами действительно ходили топтуны, мы не боялись так, как в тот короткий интервал времени, когда бояться было нечего, ибо все было на виду, все устали и никому ни до кого не было дела.

Через три дня после вторжения советских войск в Чехословакию Таня Великанова рассказала Грише о предполагающейся сидячей демонстрации у Лобного места на Красной площади в Москве и спросила, не хочет ли он участвовать. Взвесив наши семейные обстоятельства, Гриша ответил, что не может. Он очень хорошо понимал, что всех участников арестуют, и не был готов оставить на меня домашний госпиталь с тремя на ладан дышащими старыми женщинами и девятилетней Настенькой.

25 августа мы поехали к Тане домой узнать, что все-таки происходит, ибо, естественно, очень волновались. На лестнице нас перехватила соседка, и мы сидели в ее квартире и ждали, когда закончится обыск: Таниного мужа Костю Бабицкого арестовали на площади...

Суд над демонстрантами, вышедшими к Лобному месту на Красной площади с протестом против оккупации Чехословакии, состоялся 9–10 октября 1968 года. Действо проходило в помещении суда Пролетарского района Москвы.

Нас много у здания суда, но и незнакомых и непонятных людей тоже много.

Помню совсем еще мальчика Саню Даниэля, разговаривающего очень живо с Толей Якобсоном. Подумала тогда: у этого мальчика отец в лагере, мать в зале суда в качестве подсудимой; как хорошо, что у него есть такой старший друг. Мальчику явно хорошо рядом с этим сильным, умным и храбрым человеком.

Петр Григорьевич Григоренко еще чужой. Мы с ним не знакомы. Гриша подписывает какие-то письма с требованием впустить нас в зал. В руке у генерала палка, выглядит внушительно.

Из глубины соседнего переулка появляются фигуры в рабочих фартуках, очень похожие на ряженых, от всех попахивает водкой. Говорят, их поят в каком-то жэковском красном уголке. Мы гуляем по набережной и опять возвращаемся – и так много раз. Кто-то показывает мне женщину, немолодую, энергичную и волевую, говорит: генеральша.

Около входа в здание суда стоит дезинформатор. Все сведения, которые он сообщает корреспондентам «из зала суда», – туфта и бред. Выясняется это легко и быстро – как только выходит первый же свидетель.

А в городе, в Морозовской больнице, лежит Сашенька Айхенвальд. У нее какое-то тяжелое осложнение после операции аппендицита. Положение критическое. Мы и туда мотаемся. И при нас ее увозят в Сокольническую больницу: глаза даже не отчаянные – остекленевшие, а губы капризные, и это обнадеживает. Замечательный хирург Долецкий спас ей жизнь, за что она долго выражала ему... свою нелюбовь. А мы, наоборот, искренне им восхищались.

В последний, третий день суда наблюдали, как после окончания судебного заседания разъезжалась «расквартированная» вокруг армия. А в районе Солянки мимо прокатил огромный грузовик, в кузове на многих скамьях один к одному тесно сидели милиционеры.

Все это выглядело устрашающе, однако, кажется, мы перешли некий рубеж, за которым дороги назад нет и пугаться не имеет смысла...

Похороны А.Е.Костерина

Мы не были знакомы с Алексеем Евграфовичем Костериным. Более того, тогда мы еще не были знакомы и с П.Г.Григоренко. Но мы уже вышли из катакомбного состояния настолько, что кто-то из друзей посчитал нужным сообщить нам о смерти Костерина и о том, что похороны состоятся 14 ноября 1968 года.

Тогда в Москве был только один крематорий – у Донского монастыря. Непрерывный людской поток втекал в здание и втянул нас туда. Мелькали лица знакомых; незнакомых было много больше. Мы с Вавой Герлин прижались друг к другу, и я почувствовала, как она дрожит. Старались не терять из виду своих мужчин.

Такого числа громадных венков я не видела никогда.

К нам подлетела Ира Корсунская, вручила красные банты на булавках. «Это чтобы отличить своих от гэбэшников», – сообщила она жарким шепотом. Мы прикрепили банты к пальто, оглянулись вокруг и поняли, что нас больше, чем их. Где-то рядом Ира отказывалась дать бант какому-то типу. Было понятно, что она считает этого типа гэбэшником.

Началась панихида. Много слов было сказано о мужестве, бескорыстии, величии души А.Е.Костерина. Я запомнила слова Петра Григорьевича Григоренко, который сопоставлял мужество ратное и гражданское, характеризуя последнее как некую высшую категорию мужества. Мы с Гришей переглянулись и поняли: генерал – наш человек.

На поминки мы все-таки постеснялись поехать. Пошли по Донским улицам на Малую Калужскую, к метро. Бант на своем пальто я тогда ощущала как символ убежденности и протеста, даже бунта против мракобесной системы. Казалось, что все смотрят на нас, на наши банты, а может, и «хвост» за нами идет. Эти банты жили у нас в доме годы.

В тот вечер мы посмеялись над собой и над ситуацией. Если бы нам заранее сказали, что мы наденем красные банты и будем гордо и с ощущением риска нести их на себе через весь город, мы бы не поверили. Но ведь – случилось! Так велика была жажда продемонстрировать свое несогласие. И как-то стало понятно, что портрет Сталина у мальчишки-шофера на ветровом стекле (а такие тогда стали входить в моду) отражает не его пристрастие к вождю, а всего лишь протест в неуязвимой для репрессивных действий форме. И многие свои поступки из области психологии взаимоотношений с миром отнесли мы к той же браваде в пределах дозволенного. Пройдя после похорон по Москве с бантами, мы сделали еще один шаг в сторону от катакомбных правил поведения.

Петр Григорьевич и Зинаида Михайловна Григоренко

Зинаида Михайловна числила датой нашего появления в их доме 13 января 1969 года. Я ни дату, ни антуража этого события не помню. Я помню, как бежала к ним темным вечером зимой 1968/69 года от метро «Парк культуры», и около переулка, на котором находится Хамовнический храм, навстречу мне вышел большой, весь темный мужик и очень ласковым, даже проникновенным голосом сказал (будто знал, что бегу к старикам, что несу какие-то гостинцы и что стою на пороге дружбы, которая будет длиться многие годы): «Бог помощь тебе, маленькая, Бог помощь». И будто одобрил меня и благословил. И звучит во мне этот голос, скрепляя отношения с Григоренками особой аурой понимания и приятия.

А мы принадлежали не только к разным поколениям, но и к разным социальным слоям советского общества. Петр Григорьевич был единственным генералом, с которым мы с Гришей были знакомы, Зинаида Михайловна – единственной генеральшей. И если Петр Григорьевич за время героического борения с системой подрастерял свое типично генеральское оперение, то Зинаида Михайловна до конца дней своих оставалась при облике. Главным же связывающим нас фактором было то, что оба они, прошедшие в молодости через все этапы формирования советской психологии, сумели разглядеть сущность строя и системы и не убоялись вступить в борьбу с воспитавшей их идеологией – сначала с целью ее очищения от недостатков, а позже отрицая самые основополагающие ее доктрины.

Казалось, все дороги демократически настроенных людей и движений шли через этот дом, а мы, бывая у них, впитывали информацию и потом переживали судьбы отдельных людей и целых народов. Впрочем, и мы уже были не такими катакомбными. Позади были демонстрации на Пушкинской площади, на которые мы ходили каждое 5 декабря, процесс четырех, по поводу которого Гриша сделал свое личное заявление Генеральному прокурору Советского Союза, стояние у суда над теми, кто не смирился с вводом войск в Чехословакию, похороны А.Е.Костерина и многое другое. Наше участие в событиях вместе с кучкой осмелившихся выражать свое мнение интеллигентов стало нормой. Все это способствовало обретению многих друзей, связь с которыми стала определяющей во всей последующей жизни.

Шла первая неделя апреля 1969 года. Традиционно (в те времена такие традиции росли, как грибы) конец недели числился по календарю то ли днем геолога, то ли днем нефтяника. Во всяком случае, у меня на работе бывала пьянка – как правило, в подвале на улице Шухова, в котором в то время обретался наш геологический отдел. К Григоренко нам показалось приличным принести торт и устроить чаепитие.

Апрель – чудный месяц в Москве. Весна. Все звенит и радуется теплу. Даже уличный шум, напоминающий веселые аккорды, не угнетает, а бодрит. Мы беззаботно вошли в дом, в котором оказалось много народу.

Зинаида Михайловна, замешкавшись на минутку, проводила нас в комнату, в которой шло совещание. Председательствовал Виктор Красин. Перед ним вдоль стенки сидели П.Якир, А.Якобсон, П.Г.Григоренко и еще какие-то мужчины. В конце ряда сгрудившийся раек образовывала группа женщин. Мы с вновь приходящими составили левый фланг. Атмосфера уже была накалена весьма основательно. Шло обсуждение предложения Петра Григорьевича о создании инициативной группы по защите недавно арестованного Ивана Яхимовича. Иван Яхимович, бывший учитель, филолог, выпускник Латвийского университета, председатель колхоза «Яуна Гварде», студент-заочник Латвийской сельхозакадемии, постоянно слушавший «голоса», за личное письмо в ЦК КПСС по поводу процесса четырех был исключен из партии и снят с работы. На него завели уголовное дело в декабре 1968 года по статье 183-1 УК Латвийской ССР (в РСФСР она шла под ¹ 190-1). 20 марта 1969 года Яхимовича арестовали. Остались без отца три малолетние дочки. Жену его тоже репрессировали – лишили преподавательской работы в школе, и она вынуждена была работать в детском саду. Петра Григорьевича глубоко тронула судьба этой, по всем показателям очень честной и преданной советскому образу мыслей семьи.

Характеризуя настроения в этой семье, люди рассказывали, что, когда у них производили обыск, выпущенные во двор девочки, взявшись за руки, пели под окном Интернационал, и не в течение пяти минут, а долго – может быть, все время, пока шел обыск.

Однако коллизия складывалась не то что не в пользу Яхимовича, а не в пользу Петра Григорьевича. Чем больше Петр Григорьевич волновался, обрисовывая создавшуюся ситуацию, тем жестче становился Красин. А он председательствовал. Он бесцеремонно использовал свое положение, не давая Петру Григорьевичу возможность защитить идею создания инициативной группы. Красин обрывал П.Г. начальственными окриками с требованием соблюдать регламент. При этом он ничего существенного не возразил по сути идеи. Очевидно, Петр Григорьевич заранее обсудил проблему, во всяком случае с Якиром и с Якобсоном, и непонятно было, обговаривал ли он ее с Красиным. Во всяком случае, Якир и Якобсон вели себя так, будто они что-то пообещали одновременно и Петру Григорьевичу, и Красину.

Очень четко и без обиняков выразила свою позицию Майя Улановская, жена Якобсона. У нее за плечами был опыт следствия, осуждения и лагерного срока в сталинские времена. Она проходила по групповому делу. Отсутствие вины каждого, отсутствие оснований для создания уголовного процесса никак не отразилось на приговорах, которые получили Майя и ее друзья: троих расстреляли, десять человек, в том числе и Майю, приговорили к двадцати пяти годам, остальных – к десяти. Все – с отбытием срока наказания в исправительно-трудовых лагерях с последующей ссылкой и поражением в правах на пять лет и с конфискацией имущества. А всего их было шестнадцать юных, жаждущих добрых дел душ. Старшему к моменту ареста был двадцать один год, младшей – шестнадцать. Вся их «вина» состояла в обсуждении того, что их не устраивал тоталитарный строй, укоренившийся в стране после революции. Их организация называлась «Союз борьбы за дело революции». Их арестовали в 1951 году, судили в 1952-м. Дело пересмотрели в 1956-м и выпустили на свободу всех, кто выжил.

У Майи остался естественный и вполне понятный страх перед «групповым действием», и слова «группа» ее тревожило. Я не разделяла ее позицию (может быть, потому, что не была так бита, как она), но считала, что она вполне имеет на нее право и имеет право быть выслушанной без раздражения, имеет право на то, чтобы все, что она говорит, приняли во внимание и учли при решении. Я тогда по застенчивости не высказалась, и это легло камнем мне на душу, тем более после того, как я прочла описание ситуации в книге П.Г.Григоренко «В подполье можно встретить только крыс…». На том совещании комитет защиты Яхимовича создан не был, а Петр Григорьевич в заключение сказал такие горькие слова: «Вначале я обращался в разные партийные органы, и меня выслушивали. Потом отвечать перестали. Нам нужно менять тактику. Какова будет реакция, никто поручиться не может. Это разведка боем. Я готов идти впереди и предложил вам пойти со мной. Но сейчас я убедился, что вы – не те люди, с которыми стоит идти в разведку. Поэтому я свое предложение снимаю».

Мы вспомнили о намерениях, с которыми пришли в дом, и начали организовывать чаепитие с тортом. Кто-то уходил, кто-то оставался, мы еще далеко не всех знали. На фоне всеобщего топтания вдруг возникло замешательство. Якир, Красин и Надя Емелькина праздновали свою победу над генералом на окне лестничной клетки, у них была бутылка, но не было из чего пить. За стаканом явились в квартиру. Запредельность такого поступка настораживала.

В следующий месяц мы очень много общались с Григоренками. Они жили в атмосфере провокаций со стороны КГБ. Петр Григорьевич хотел ехать в Ташкент на очередной судебный процесс над крымскими татарами и быть на нем общественным защитником. Неосуществимость такой идеи он в принципе понимал, а отступить от ее выполнения не мог: выбор позиции диктовался твердым нравственным принципом.

Вся национальная политика в Советском Союзе состояла, в сущности, из лозунгов интернационализма, за ширмой которых свирепствовал партийный, чиновничий беспредел по отношению к национальным территориям, культурным и языковым особенностям живущих на этих территориях народов. Целый ряд народов пережил ужасы тотального административного выселения, в процессе которого погибло множество людей. Некоторые народы вернули на исконные территории, некоторые – нет.

Крымские татары, выселенные в Узбекистан, вели борьбу за право возвратиться на родину – в Крым. Они использовали только конституционно-законные методы борьбы: письма, петиции, демонстрации. Они, как и другие народы, уже добились того, что акция геноцида по отношению к ним была признана незаконной. Перед ними вроде бы извинились, списав все на культ личности, и… оставили дискриминационные законы.

Отдельные семьи пытались явочным порядком переехать в Крым. Их административно лишали возможности приобретать жилье, землю и даже права работать на территории Крыма. За нарушение административных (и в то же время антиконституционных) установлений их арестовывали, наказывали лагерными сроками.

Первым за права крымских татар стал заступаться А.Е.Костерин, к нему присоединился П.Г.Григоренко, и многие участники демократического движения стали помогать им в их борьбе за право народа жить и трудиться на своей этнической родине. В квартире Григоренко часто жили представители крымско-татарского народа, хлопочущие о восстановлении своих гражданских прав на своей земле.

Для него, так же как и для Алексея Евграфовича Костерина, восстановление справедливости по отношению к репрессированным народам было одним из актов, необходимых для существования многонационального нашего государства. Таким же насущным, как реабилитация невинно осужденных. В нем глубоко сидело чувство вины за свою слепую и разрушительную комсомольскую юность, когда он служил строю, который теперь не мог уважать и не хотел поддерживать. Руководящие и силовые структуры рассматривали его как человека опасного. Выделялись люди и деньги для уничтожения его авторитета. В доме напротив был оборудован круглосуточно работавший наблюдательный пункт. Осуществлялись по отношению к нему и его окружению – семье, друзьям – провокации с целью найти возможность создать уголовную ситуацию и подменить идейную подоплеку противостояния уголовной. Обо всем этом он рассказал в своей книге «В подполье можно встретить только крыс…».

Весной 1969 года Петру Григорьевичу позвонили из Ташкента и сообщили дату суда над крымско-татарскими активистами. Он решил лететь в Ташкент, но, опасаясь провокаций со стороны «опекунов», постарался покинуть дом незаметно. Поменявшись с Гришей пальто и шляпами, он приехал к нам, переночевал, а утром окольным путем отправился в аэропорт. Однако улететь ему не удалось: придя на следующий вечер к Григоренкам, мы застали его дома.

Улетел он в Ташкент 2 мая, после дня рождения его пасынка Алика. Провожала его уйма народу, мы с Гришей тоже. Было ощущение безнадежности и захлопнувшейся западни, хотя по дороге к аэропорту филеров не наблюдалось. В Ташкенте его арестовали. Сразу после ареста выяснилось, что звонок по телефону с просьбой приехать в Ташкент к определенному числу был провокацией: суд перенесли, не назначив определенной даты.

Как ни ожидали мы ареста Петра Григорьевича, когда он свершился, событие это показалось почти невероятным. Петр Григорьевич – первый человек, против которого практически у нас на глазах была совершена провокация, завершившаяся арестом. Нас потрясли ощущение бессилия, ощущение необходимости что-то предпринять, понимание, как «это» происходит, и тревога за судьбу человека, которого мы уже включили в нашу жизнь и глубину которого почувствовали вполне, которым восхищались и которого полюбили. Мы почти ежедневно бывали у Зинаиды Михайловны и вместе со многими знакомыми и незнакомыми нам друзьями Петра Григорьевича и Зинаиды Михайловны обсуждали ситуацию.

Арест Петра Григорьевича сблизил наши семьи и очень расширил круг наших друзей и знакомых. В первые же дни после ареста Петра Григорьевича было составлено и многими приходящими в дом подписано письмо в защиту Григоренко. Куда-то оно было адресовано, не помню, да и не важно для нас это было. И Гриша, и я его подписали. Весь сценарий выманивания Петра Григорьевича из Москвы в Ташкент, а также последующая фабрикация его «психического заболевания» выглядели омерзительно.

И Гришу, и меня за подписание письма в защиту Григоренко прорабатывали в научных учреждениях, в которых мы работали. Более того, подготовленная Гришей научная диссертация не была допущена к защите в связи с «отсутствием характеристики со стороны треугольника» (партийной организации, профсоюзной организации и администрации). О том, как все это происходило, рассказывается в мемуарах его сотрудников А.А.Гвоздева и Л.И.Ивановой. О связанных с этим событиях в моем институте я пишу дальше.

Свое членство в составе Инициативной группы Гриша воспринял как судьбу, и даже экстравагантная форма ее создания (см. воспоминания Сергея Ковалева) казалась ему не столь уж важной. На какое-то время группа позволяла действовать, и это ощущалось необходимым и первоочередным.

Cуд над Ильей Бурмистровичем

Суд над Ильей Бурмистровичем состоялся 21 мая 1969 года. Мы пришли поздно. Зал полон, но в дверях нас никто не задержал, а мест практически уже не было. Меня позвала Наташа Горбаневская. Я втиснулась рядом с ней, и сразу же началось заседание.

Оглядела зал. Илья, темноволосый, интеллигентный, сидел одиноко на стуле перед составом суда, состоящего из трех женщин, расположившихся у стола на возвышении. Председательствовала Л.И.Лаврова, уже известная своим изуверским поведением на политических судах. По бокам – две безмолвные фигуры, которые кивали, как куклы, когда она обращалась к ним за одобрением принятых ею решений. Я стала глазами искать Гришу и нашла его в компании Пети Якира, Красина и еще кого-то из своих – за забором загончика, возможно, предназначенного для прессы или свидетелей, которых уже допросили, но еще рано было изгонять из зала.

Илью обвиняли по ст. 190-1 УК РСФСР. Ему инкриминировали распространение произведений Юлия Даниэля («Говорит Москва», «Руки», «Искупление», «Человек из Минапа») и Андрея Синявского («Любимов» и «Что такое социалистический реализм»). Илья – математик, кандидат наук, автор девяти научных работ – был арестован 16 мая 1968 года. Чуть более года до суда находился в Лефортовской тюрьме. Следствие вел КГБ.

Илья Бурмистрович отрицательно ответил на вопрос, понятно ли ему обвинение, и отказался отвечать на вопрос о признании себя виновным до тех пор, пока ему не разъяснят сущность обвинения. Он ссылался на свое право знать, в чем его обвиняют. Он заявил, что из обвинительного заключения это ему не ясно. Таким образом он пытался направить внимание не на мелкие факты, на которых основывалось предварительное следствие и которые обсуждал суд – кто кому и что давал читать или перепечатывать, а на суть, на то, совпадает ли содержание распространяемых произведений с формулировкой статьи 190-1. Его позиция была обоснованна вполне.

Судья Лаврова отказалась дать разъяснения, мотивируя это тем, что она была бы обязана что-то разъяснять малограмотному, а он – кандидат наук, сам должен понимать.

Нам с Гришей позиция Ильи очень импонировала. Позже мы познакомились с его женой и навсегда включили их семью в число близких.

Суд присудил Илье срок наказания максимально большой по статье 190-1 УК, так и не сумев внятно сформулировать обвинение.

Меня прорабатывают за письмо в защиту П.Г.Григоренко

В один из осенних дней 1969 года к нам в геологический отдел позвонили и сказали, что мне к двенадцати нужно зайти в отдел кадров института (на Дербеневскую набережную). Обсудила ситуацию с Санычем и пошла.

Саныч – Владимир Александрович Строгонов, начальник геологического отдела, в котором я работала. Он старше меня на год. В войну служил боцманом на Северном флоте и еще через год или два после войны с трудом демобилизовался. Во все времена службы противостоял стремлению начальства дать ему военное образование и оставить служить в вооруженных силах; поступил в геолого-разведочный институт, работал в Западной Туркмении, защитил диссертацию и теперь командовал нами.

Мировоззрение у нас с ним довольно близкое – мы оба не верим в рациональность советского социалистического общества, а вот на перспективы его изменения у нас точки зрения разные: он думает, что насыщение партии порядочными людьми может изменить ее и из аппарата насилия превратить в демократическую структуру. Я в это не верю. В связи с этим своим убеждением он в 1956 году, после разоблачительной речи Хрущева, вступил в партию и очень призывал к этому молодых геологов, которые к нам попадали прямо из университета. Я не верю в перерождение партии, я верю в ее крах, полное банкротство и в крах экономической системы, ею созданной. Я пытаюсь отговорить молодых пополнять ряды партии. К моему огорчению, мальчики следуют советам В.А., ибо это соответствует их карьерным устремлениям. А потом они не единожды предадут его ради своих интересов, но это будет потом. Итак, я иду в отдел кадров.

Я вхожу на этаж, на котором находится отдел кадров, и уже в коридоре встречаю, мне кажется, ждущего меня ученого секретаря. Мы с ним практически не знакомы, он геофизик, а я далеко не всех геофизиков знаю. Он, наверно, болен какой-то болезнью позвоночника: фигура неестественно мала по сравнению с длиной рук и величиной башмаков. Может быть, он в корсете, а может, у него горб. Встречает меня очень радостно, суетится, находит мне место в комнате кадровиков, и те дают мне чистую анкету, которую я должна заполнить или хотя бы заполнить те графы, ответы на которые устарели, а главное – подписать.

Не успеваю я освоиться с анкетой (всю жизнь меня от их бессмысленных вопросов мутило), как мой чичероне возвращается, суетливо предлагает мне анкету подписать, а проверку всех данных оставить на потом: дескать, вызовут меня еще раз, если понадобится что-то уточнить. Важно выступая передо мной, он ведет меня в торец длинного коридора, в комнату, на двери которой красуется надпись «Партбюро». Открывает дверь и... вижу целую комиссию. Комната небольшая, и я сразу вспоминаю, что когда-то в ней просидела целый год. Это было лет шесть тому назад, в тот период, когда директор института Ф.А.Алексеев делал на меня некую ставку, пустую для него, но это – отдельная тема. Так вот, эта комната, преобразившись в партийную, отмечена двумя столами, стоящими буквой «Т», как это и положено в кабинете любого начальства.

Столы заполняют комнату почти целиком. Во главе конструкции сидит секретарь партбюро Грумков, за вторым столом – заместитель директора института Петросьян и, как я поняла потом, представитель месткома Шемилевич. Треугольник, подумала я. Наш партийный секретарь – брат однокашника Саныча по мореходному училищу, с которым Саныч дружит всю жизнь и с которым они оба пережили кратковременный арест в связи с тем, что Грумкова-старшего посадили по доносу, а Саныч полез его защищать. Времена были военные, мальчишки держались стойко и никого за собой не потянули. В общем, им повезло, их через «губу» вернули в часть. Они повидали беспредел органов КГБ, и, думаю, это укрепило позицию Саныча, благодаря которой он остался в должности боцмана, что давало возможность демобилизоваться и получить гражданскую специальность.

Я поняла: меня будут прорабатывать – за что, сообразила не сразу, скорее всего за то, что «не с теми дружу». Грумков начал расплывчато и точь-в-точь о том, что не с тем дружу. В качестве примера «не того человека» привел фамилию Вольпина и весь набор чуши, который распространяли о нем газеты. Через пень-колоду добрался до письма в защиту П.Г.Григоренко и опять навалился на то, что нужно соображать, в компании с кем ставить подписи.

Я объяснила, что с большим уважением отношусь к Александру Сергеевичу Вольпину, но не поэтому подписала письмо в защиту П.Г.Григоренко, а исключительно из-за того, что в отношении Григоренко были совершены противоправные действия. Сейчас он в тюрьме – и не по закону и не согласно Конституции, а потому что органы, преследующие его, творят произвол.

Очень скоро стало ясно, что никто из проработчиков письма не читал. Все чувствовали себя скверно, высказывались расплывчато и сыскных вопросов не задавали. Все, кроме доктора наук и, как мне было известно, очень небесталанного ученого Шемилевича. Ему вдруг стало интересно, где, кем и при каких обстоятельствах письмо было подписано. А мне стало страшно не за себя, а за него, Шемилевича, который, если он тот, за кого я его принимаю, должен же будет когда-то очнуться, понять всю мерзость своего поведения и очень этим мучиться. Более того, мне потом казалось, что нечто подобное с ним происходило, что он порывался о чем-то со мной поговорить и не решался это сделать, может быть, просто боялся. Во всяком случае, при встречах со мной он источал благожелательство, услужливость и нерешительность.

Чтобы разрядить обстановку (по существу, очень скучную), я обратилась к Николаю Григорьевичу Петросьяну — заместителю директора ВНИИЯГГ – и сказала ему, что если незаконно преследовать станут его, я и в его защиту письмо подпишу. Петросьян, хватаясь за голову и выдирая негустые волосы на периферии большой лысины, воскликнул: «Заклинаю вас жизнью своей дочери, не пишите никуда, особенно в ООН!!!»

Всем стало до крайности неудобно, а Петросьян никак не мог успокоиться и все мусолил перспективу возможности его, Петросьяна, защиты с моей стороны. На этом все и кончилось, меня отпустили, и я отправилась на Шухова, в свой геологический отдел. Вел ли «треугольник» протокол и какова была резюмирующая запись, не знаю, меня с ней не ознакомили.

Однако второй акт проработки состоялся. Было собрано общее собрание отдела, на которое прибыл другой представитель дирекции, некто Берзин (забыла его имя и отчество). Ходили слухи, что он сын знаменитого Берзина, что был королем ГУЛАГа. Этакий длинный и тощий, то ли латыш, то ли немец. Одет аккуратно, даже щеголевато, в серый костюм, с каким-то западным лоском. Он был геофизиком, и поэтому я знала, хоть и издали. Его вступительную речь можно свести к одному тезису: нельзя терять бдительность. Почему-то в качестве примера он привел книгу Дудинцева «Не хлебом единым», которую массированно ругали в печати в 50-х, а потом выпустили большим тиражом и продавали в книжных магазинах. Пример был явно неудачный и скорее доказывал нежизнеспособность, случайность и безосновательность осуждений, инспирируемых официальной печатью. Однако Берзин стоял на своем, его не интересовало снятие запрета. Объявленная когда-то вредной, книга эта оставалась для него клейменой и реабилитации не подлежала, а главное, не вызывала и интереса.

Очень занятно вел себя коллектив отдела. Еще вначале, кажется Берзиным, мне был задан вопрос, насколько сознательно я подписала письмо. Естественно, я сказала, что в здравом уме и твердой памяти, что от подписи отказываться не намерена, и объяснила почему. Рассказала, что знаю Петра Григоренко, кратко о его деятельности и о том, что считаю его правым, а преследование его незаконным. Моего выступления вроде бы и не услышали. Все, кто выступал после меня, говорили совершенно не относящиеся к ситуации слова: меня хвалили за доброту, за сердечность, за постоянное стремление прийти любому на помощь, за самоотверженную работу и между прочим предполагали, что подпись я поставила не по злому умыслу, а потому, что вот такая есть и о себе не думаю, а все для других.

Слушать все это было смешно и досадно. Меня толкали снять подпись, золотя при этом пилюлю. Я стояла на своем праве заступничества, они – на своем плане меня «спасти». Все это слушали три малознакомых нам всем человека – Берзин и два недавно принятых в институт по конкурсу геолога: Кузьмин, который за весьма короткий срок пребывания пробился на уровень партийного босса отдела, и еще один – громкий, безапелляционный и всегда идущий с Кузьминым в паре.

Перепалка затянулась, и в какой-то момент Кузьмина прорвало: «Мы зачем сюда собрались? Чтобы прорабатывать или хвалить ее?» После некоторого замешательства все загалдели, и отдельское собрание закрылось. Владимир Александрович на собрании, видно, не присутствовал, ибо его выступлений я напрочь не помню. Долго тянули с протоколом. Никто его составлять не хотел, а потом уговорили это сделать меня. Что ж, я сделала, как могла объективно. Куда он делся потом, не помню. Во всяком случае, переделывать его меня никто не просил.

А сейчас, вспоминая эти события, я думаю, что:

1. Kанитель с анкетой была затеяна и осуществлена с целью добыть мою подпись для графологической экспертизы на случай, если я буду отказываться от подписи под письмом в защиту П.Г.Григоренко. Я от подписи на письме не отказывалась. Подписанная анкета оказалась неиспользованной заготовкой, поэтому меня никогда не пытались заставить ее дозаполнить.

2. Истерика замдиректора Петросьяна, когда он умолял меня ни при каких обстоятельствах не защищать его в ООН, что бы с ним ни случилось, связана с тем, что, быть может, он один из присутствовавших знал, что я подписала тот зкземпляр защитного письма, которое Красин и Якир отправили в ООН вместе с декларацией о возникновении Инициативной группы защиты прав человека в СССР (о чем подробно написал С.Ковалев в своих воспоминаниях). Я действительно подписала письмо в защиту П.Г.Григоренко, не очень понимая, в какой адрес оно будет направлено, но с полным убеждением, что арест этого честнейшего человека – преступление и непротест против ареста – преступление тоже.

3. Проработка на собрании отдела была акцией воспитательной, с попыткой дать мне возможность снять свою подпись.

Как выяснилось потом, проведя меня через ряд испытаний, которые устроил мне КГБ руками моих сотрудников различного ранга, эта организация не перестала мной заниматься. Однажды, в начале 70-х годов, в актовом зале была объявлена лекция полковника КГБ. Из нашего отдела на нее пошли только те, кто не участвовал в очередном тематическом научном отчете, который мы выпускали каждые два–два с половиной года. Я была одним из соавторов и, естественно, на лекцию не пошла. Мы переживали очередной аврал. Мне потом рассказали: полковник весьма уничижительно упоминал о еврейских отказниках (какие-то были и в нашем институте), назвал и мою фамилию. Что он говорил – не запомнила, а вот реакцию моих институтских сотрудников помню очень отчетливо. Коллектив раскололся на две части: одни, даже не очень знакомые мне люди, стали подчеркнуто и уважительно мне кланяться при любых встречах, другие, с бегающими глазами, старались уклониться от встреч. Однажды я оказалась на пути целой комиссии, идущей по коридору во главе с директором института Е.В.Карусом. Он сделал шаг мне навстречу, протянул руку и произнес: «Здравствуйте, Мария Гавриловна». Потом представил меня всем идущим с ним. Я не ожидала такой приветливости и, грешным делом, подумала, что этот человек совершил героический поступок. Придя домой, я рассказала Грише о случившемся, и мы посплетничали насчет Каруса. До того как возглавить наш ВНИИЯГГ, он довольно долго был и.о. директора Института физики Земли, в котором тогда работал Гриша, и потому имел в нашем доме прозвище «Твой-мой Карус».

Гриша в том же 1969 году не только подписал письмо в защиту П.Г.Григоренко. Он оказался в составе Инициативной группы по защите прав человека в СССР, а значит, начал политическую деятельность. В те времена это выражалось в составлении и подписании правозащитных писем, оповещающих мир о несправедливостях, творимых советской системой. А за спиной у него были и его личное письмо Генеральному прокурору СССР, посланное в 1968 году, и подпись под «Письмом 99-ти» математиков в защиту А.С.Вольпина. Его еще не уволили из Института физики Земли, но уже отклонили подготовленную им диссертацию.