Алексей Оболенский

Его улыбка живет с нами

Деда своего, Владимира Андреевича, помню смутно. О его связях, друзьях, оставшихся в России, слышать мне было не от кого. Из услышанных случайных разговоров отца с теткой (так звали мы его старшую сестру Ирину) я узнал, что с семьей Ярцевых восстановлен контакт через некоего Пампулова – фамилия мне показалась забавной. Мой старший брат Миша приезжал в Москву на французскую Техническую выставку в 1962 году. Но ездил он из Парижа и свежими впечатлениями о своей поездке с нами поделиться не смог. К тому же в шестнадцать лет мне и в голову не могла прийти мысль, что я когда-нибудь сам в Россию поеду. Но уже в 1967 году, перед моим отъездом в Москву, тетка скупо – на память всегда жаловалась – рассказала о сестрах Ярцевых, о дружбе своей с Асей. Дома в одном из альбомов среди уцелевших с тех лет фотографий запомнилась одна: три молодые женщины и юноша. Ирина, стрижкой напоминающая Марину Цветаеву, две сестры Ярцевы и папа – смуглый, с густой прядью темных волос на лбу…...

Мелькают однообразные постройки. На остановках непривычно молчаливые толпы серолицых людей. Станция «Молодежная». Сквозь толпу надо пробраться, выйти к нужной улице. А они все похожи – и дома тоже. Аллея. Под ногами шелест только что сорванных ветром листьев. У подъезда зоркие женщины без возраста. Прохожу мимо с независимым видом. Лестница. Обшарпанная. Обитая чем-то черным дверь. На звонок – быстрые, глухие шаги. Полная, круглолицая, синеглазая Маша. За ней, среди прущих с полок корешков книг, невысокий мужчина – Гриша.

В то первое посещение я понял, что дом на Молодежной – мой дом, что он один из немногих огоньков, на которые необходимо иногда зайти, чтобы сбросить тяжесть давящей действительности, расслабиться, поделиться впечатлениями. Жиденький колокольчик звонка, быстрые Машины шаги или еле слышные Гришины были вечно повторяющейся увертюрой к моим визитам. Принят я был как родной, вскоре перезнакомился с бабушками – я долго не мог понять, как они размещаются в небольшой трехкомнатной квартире – и с большелобой Настей (в ушах вата, шея обмотана шарфом), восьмилетней девочкой, делившей с отцом любовь к стихам и, как я вскоре убедился, отлично справлявшейся со всеми не чаявшими в ней души бабушками.

Я был молодым, в делах советских неискушенным. В этом доме на меня лавиной обрушилась информация. Мелькали люди, взвинченные, страстные. Обсуждались не всегда мне понятные события. Я ведь как с другой планеты упал. Но Машина заразительная бодрость, Гришина вдумчивая доброта, его неяркая улыбка меня подбадривали. Я упрекал себя в том, что не подготовился к поездке, что политически несведущий.

Гриша обладал редким свойством. Помните удивительную повесть Фазиля Искандера «Кролики и удавы»? Гриша никогда не вел себя, как кролик, подстерегаемый удавами. На Молодежной я перевидал много разных, подчас замечательных людей. Немало было среди них отважных, храбрых, благородных «кроликов» – то есть они всеми клетками ощущали вездесущих удавов, тем самым давая им осязаемое существование. В Грише же было неподдельное спокойствие человека, с чистой совестью идущего вдоль пропасти, но никогда в эту пропасть не заглядывающего. Я такого второго человека встретил в дяде своем Николае Евгеньевиче Зандроке, к которому ездил в Вологду. Он отсидел одиннадцать лет за «шпионаж в пользу японцев». Жена его предала. Сын, предоставленный самому себе, был забран немцами и попал в Бухенвальд.… Так вот дядя Коля не мог считаться с удавьими законами. Выше этих законов для него, как и для Гриши, были законы человечности, порядочности.

При Грише я чувствовал себя удивительно свободно и легко и, несомненно, хотелось быть «на высоте». Гришу я лучше узнал по его стихам, по его книге о себе, которые переправил дипломатической почтой в Фовьер, во Францию, а затем в издательство «Посев».

Когда пытаюсь восстановить его облик, из воздуха сгущается улыбка острым треугольником и слышится частое сопение человека, страдающего одышкой. Как-то раз Гриша с Юрой Айхенвальдом запихнули меня без предупреждения в ванную комнату – а была она и тесная, и темная. Юра мне стал напористым шепотом внушать, как поступать с будущим издателем его стихов. Несмотря на серьезность дела и положения, у Гриши был, помню, едва уловимый веселый блеск в глазах. Это и объясняет, что с ним я чувствовал себя просто самим собой.

Как-то еще в начале нашего знакомства Гриша с Машей решили меня угостить Переславлем. Стоял лютый холод. Помню, хотелось все увидеть, зарисовать. Я забегал вперед, отставал и поражен был добродушием и терпеливостью моих новых друзей.

Не раз присутствовал в Машином доме при шумных сборищах, когда Алик Есенин-Вольпин, Юра Айхенвальд и Гриша читали стихи. Гришино чтение отличалось скромностью с оттенком ласковой иронии, обращенной как к себе, так и к слушателям. А когда однажды я стал показывать собравшейся публике свои рисунки, наброски, акварели и был уличен в неспособности увидеть скрывающееся в живописных переулках старой Москвы безобразие советской действительности, то тогда в одобрительных кивках Гриши нашел не нуждающуюся в словах поддержку.

Когда Гриши не стало, мы были далеко – растили тройку малышей, и только много лет спустя, добравшись с Машей до кладбища, где покоится Гришин прах, я осознал всю непоправимость потери. Но вновь тихо заиграла неяркая улыбка – и живет она с нами по сей день.